Строительство церкви сразу объединило всех заложников из других русских княжеств, правда, на встречу Пимина они не пошли. Только Иван нижегородский вдруг среди дня явился. Подошел к Василию как ни в чем не бывало, видно, примирения искал, заулыбался, сообщил заговорщически:

— Со мной сюда Родослав увязывался, а я его не взял. Этот блинохват рязанский не чета нам, правда, Вася? Какая он нам родня!

— Не знаю, — холодно ответил Василий, — случается, что и родня хуже чужаков.

Иван озадаченно помолчал, не стал вникать глубоко, не терпелось ему главную новость вывалить.

— Знаешь, Вася, — уже не растягивая слов, а скороговоркой зачастил он, — этот блинохват надумал тайно сбежать, а? И Сашку тверского на это подбивает, а-а?.. А тверичи ведь что ржевцы, известное дело, родного отца на кобеля променяют.

Глаза у Ивана были какие-то кошачьи, зеленые, со взглядом холодным и словно бы постоянно обиженным. Василий не верил этому взгляду и потому постарался ничем не выдать волнения, которое вызвало у него сообщение Ивана. Он и сам уже втайне подумывал о побеге, только боялся делиться этим с кем-либо. А Иван ловил ускользающий взгляд Василия, пытался отгадать его мысли. Да, кошачьи у него глаза, подкарауливающие.

— А ты, Вася, не думаешь бежать?

— Да если бы и думал, тебе не сказал бы, — нарочито грубо ответил Василий, а Иван и глазом не сморгнул. Да, да, кошачьи у него глаза, не боятся они дыма.

— Не-е, про тебя я бы ни одной душе не сказал, тебя я ни в жизнь не выдам, ни в жизнь!.. Ты не то, что Родослав-блинохват, тот, как и отец его, перебежчик и перескок.

Кажется, чуть пересластил Иван.

— Родослав тоже ведь не в тени родился, чем это я от него отличаюсь? — поджег Василий.

— А всем! — не долго думая, ответил Иван, — Ты сильный, с тобой никто из княжичей сбороться не сможет. Если, конечно, по-честному, на опоясках, без крюка и подножки. Ты любого на лопатки положишь.

Определенно пересластил Иван. И что-то нехорошее он держит на уме, наверняка в сговор со своими двоюродниками Семеном и Васькой-Кирдяпой вошел.

— Тебя небось дядья мои подослали? — спросил Василий и сразу почувствовал, какую сильную оплеуху отвесил Ивану: улыбочка с его лица не исчезла, но как-то враз слиняла, обесцветилась и жила на лице сама по себе, явно лишняя. И стало видно, что никакие не кошачьи глаза у Ивана, заметался он взглядом туда и сюда, ни на чем не останавливая его, желая бы уйти прочь, да не в силах сделать это.

Василий отвернулся и отошел к мосткам, где братья Некрасовы сушили свои простиранные порты и рубахи. От разговора с Иваном стало на душе его еще горше и тоскливее: все враги кругом, даже и свои, русские, как можно терпеть все это? Но и бежать — невозможно. Тохтамыш так разозлится, что может снова на Москву кинуться. Другое дело — попросить Пимина взять с собой, он ведь все же митрополит, поганые уважают русских священников, даже боятся их!..

Митрополит Алексий, которого так любил отец и замену которому так и не удается найти, тоже бывал здесь, в Сарае. Жена хана Тайдула три года болела глазами, и никто не мог исцелить ее. Хан написал московскому князю: «Слышал я, что у вас в Москве есть такой служитель Божий, который о чем Бога ни попросит, Бог все дает ему. Отпусти его ко мне, и если он исцелит любимую жену мою, то будет у меня с вами мир, если же не отпустишь, приду войной». Святой Алексий смутился, сказал: «Дело это превыше сил моих». Но выхода не было: помолился он Богу и отправился в Орду. Ханша ждала его с нетерпением, и, когда Алексий был уже в пути, привиделся ей во сне какой-то святой мух в одежде русского священника. Она запомнила, что это за одежда, и велела ее изготовить из самых дорогих материалов. Алексий приехал, стал посещать больную. Лечил ее своими травами, молился Богу и кропил святой водой. И вскоре ханская жена прозрела, с благодарностью отдала Алексию изготовленные ею загодя богатые ризы и перстень[51].

Пимин, ясное дело, не Алексий, но и к нему с уважением хан отнесется, не откажет в его просьбе, отпустит с ним Василия! Мысль эта представлялась ему совершенно сбыточной. Он даже улыбался, думая о возможном отъезде, и только одного ждал — приезда Пимина.

Василий побежал вдоль берега встречь течению желтой полой воды, поднялся на крутой взлобок, лег навзничь и закрыл глаза.

Воздух с Волги был прохладен, даже чуточку влажен, настоян на запахах трав. Нет, это, конечно, опять все лишь пригрезилось, но какой-то очень знакомый, родной запах все же есть… Какой же? Василий повернулся на бок, открыл глаза. Перед ним раскачивался на ветру скелетик серебристой бустылинки — полынь! Даже она здесь не такая, как дома: жалкая, приниженная, высохшая уже в момент своего появления на Божий свет.

Василий резко вскочил на ноги, словно бы вспомнив что-то очень важное и неотложное. Приложив ладонь козырьком к глазам, всмотрелся в речной окоем: там обозначилось несколько белых точек, словно бы стайка лебедей плыла. Это, конечно, он, Пимин! Скорей, скорей! Там, откуда плывут лебеди, — Москва, Суздаль, Владимир, Нижний, Тверь…

Знать, в славное богатырское время родились они — так звонко и открыто названы, каждый город, словно благовест: Мос-ква, Суз-даль…

И конечно же, Пимин заберет его с собой, не может не забрать!

3

Когда ладьи, на которых прибыл Пимин со своей свитой, причаливались к притопленным водой мосткам, из города прискакал один из постоянных, приставленных к Василию охранников. Неизвестно, с какой целью и по чьему заданию примчался он, однако сделал вид, будто ради того только торопился, чтобы сообщить:

— Люди, которые делают избы одним топором, — он плохо знал русский язык и забыл, очевидно, слова «плотник» и «столяр», — закончили вашинскую мечеть (и слова «церковь» в памяти не удержал).

В отличие от того татарина, что интересовался смыслом икон и храмов, этот, с лицом, поклеванным оспой, был глупый и злой. Если не мог придраться ни к кому из окружающих его людей, ругал свою лошадь — либо за то, что она много ест, либо за то, что не хочет есть; если и лошадь вела себя безукоризненно, он клял погоду — было ему либо жарко, либо холодно. Василий давно уже, по совету Боброка, приучился держать себя с ним осторожно, не говорить ничего лишнего и сейчас заподозрил неладное, не поверил, что охранник доброхот такой — ради лишь приятного сообщения лошадь наметом гнал. И не ошибся, в чем убедился в этот же день.

Пимин сошел на берег походкой величественной, царской, на груди нес митрополичий крест — с драгоценными каменьями и на золотой цепи — и оделся очень пышно, однако на лике его не было небесного отсвета, какой был у Алексия, Сергия Радонежского, Киприана. Было у Пимина лицо обыкновенного мужика с печатью мирских грехов. И взор был не светел — мутный, стоячий взгляд.

Василий сразу же отказался от мысли просить его взять с собой, решил обратиться к бывшему в митрополичьей свите ростовскому игумену Авраамию, который казался ему добрым, милосердным.

Отстояли обедню в новой, пахнувшей еще стружками церкви. Не часовня — церковь все же, храм Божий, но обыденка и есть обыденка, какой с нее спрос: основой служила клеть — обыкновенная русская изба, только холодная, без печи, с востока прирублена апсида алтаря, с запада — сруб трапезы, вся церковь поставлена на подклеть и обнесена террасой. Протодьякон невнятно бубнил молитву, Василий не вслушивался в слова, думал о своем. Когда пропели многая лета, то епископ Савва первым помянул не московского великого князя, как повелел в свое время Киприан, а царя ордынского, и Пимин не сделал Савве замечания, значит, согласен был с таким порядком, а может быть, даже и сам его установил. Помнится, отца упрекали за то, что сослал Пимина в Чухлому, а всех его думцев и советников — виновников его незаконного поставления в митрополиты — велел развести по разным местам и посажать в железа, говорили, что это ошибка великого князя. Что ж, если ошибся отец тогда, то еще большую ошибку совершил, когда выпустил Пимина из заточения, — Василий с трудом уж мог скрывать свою неприязнь к Пимину и решил про себя, что лучше век будет сидеть в Сарае, чем обратится за помощью к этому самозваному митрополиту, а если — Бог даст! — Василий станет когда-нибудь великим князем… Тут, поймав себя на том, что слишком далеко в чаяниях убрел, Василий смущенно кашлянул, оглянулся, словно бы опасался быть подслушанным в тайных своих мыслях, и увидел в проходе своего охранника. Странное дело: на лице его — впервые за все время! — была улыбка, он даже подмигнул Василию заговорщически, вроде бы поманил из церкви.

вернуться

51

В прошлом веке в Московской синодальной ризнице хранился медный перстень, который считался подарком ханши Алексию. Многие сомневались, что Тайдула могла отделаться грошовым даром. Есть свидетельство, что Петр Первый в свое время усмотрел в Чудовом монастыре истинный, золотой перстень, принадлежавший некогда Алексию. Очевидно, затем он исчез и был подменен медным.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: