Минчин: «Мастер и Маргарита» – вершина Театра на Таганке, как вы смогли прорваться?

Любимов: Никто не верил, и это есть чудо непонятное. Я это объясняю так: меня очень часто вызывали разные начальники и все время выясняли: что я делаю, что я думаю делать. А я всегда говорил, вот «Мастера и Маргариту» репетирую. «А кто-нибудь знает об этом?!» Я говорю: все знают, а как скроешь? – это же официальный государственный театр, это ж не мой собственный. Я всех их предупредил, что министр знает, секретарь ЦК знает, министерство РСФСР знает – все знают. И очередной начальник говорил: да? и что, вы репетируете? Я говорил: да. И они все выясняли, кто разрешил. А пока они выясняли, спектакль шел, даже несмотря на разгромную статью в «Правде» под названием «Сеанс „черной магии“ на Таганке».

Спектакль этот тоже принимали несколько раз. Сперва комиссия по наследию Булгакова, которую возглавлял Симонов. Они дали хороший отзыв на адаптацию, а потом уж неудобно было даже препятствовать. В результате я не сделал в спектакле ни одной поправки, вот это из области чудес: непонятно, все время ругали, была милиция, потому что по Москве ходил слух постоянно, что это последний спектакль, что его закрывают. В театр всегда нельзя было попасть, а на этот спектакль – всегда милиция, всегда скандалы, перекрывали движение вокруг, толпа, осаждающие здание.

Сами актеры выжидали: это был случай, когда все считали, что зря репетируем, спектакль все равно не пойдет, но работали они с большой отдачей, работали все очень быстро, как в европейских театрах. Я сделал спектакль в сорок пять пятичасовых репетиций, и это все. А здесь – восьмичасовые репетиции. Все были влюблены в произведение, и процесс работы, видимо, очень увлекал. Это был первый случай, когда сначала была придумана форма, а потом сделана адаптация. У меня была какая-то мистическая идея к десятилетию Театра сделать Булгакову подарок. Что все, что Театр накопил самого лучшего, из всех таких находок своих – бросить в этот спектакль. Тем более, они мне деньги не дали на репетиции, сказали, что это никому не нужно. Я взял тогда готовые части, сделал коллаж: занавес из Гамлета, маятник из «Часа пик», крылечко из «Обмена», потому что это все метафорические вещи. Премьера была 13-го числа, мы специально сделали, как «чертова дюжина», и я завещал актерам играть спектакль в день рождения, в день смерти Булгакова и 13-го числа каждого месяца. Премьера же состоялась в 1977 году.

Минчин: Довелось ли вам видеть Булгакова?

Любимов: Николай Робертович меня как-то познакомил, так, вскользь. Это был единственный человек, который когда приезжал в Москву, то ночевал у Булгакова, и они дружили.

Минчин: Да, Булгаков сам очень высоко ценил Эрдмана, он не многих ценил высоко…

Любимов: Очень-очень, у них была дружба настоящая.

Минчин: Ваша первая встреча с Пастернаком. И подвопрос: любимые поэты?

Любимов: Я, когда был молодым, играл Ромео в его переводе. И вот Андрей Андреевич писал где-то: он сидел в партере, я фехтовал, шпага отломилась и воткнулась острием между Пастернаком и Андрей Андреевичем, Вознесенским. А Борис Леонидович пришел целовать на сцену, звать в гости, спектакль был слабый, но ему нравилось. А может, в этот день я играл по-особенному, ради него. Это была наша первая встреча. Привел его за кулисы Рубен Симонов, а потом мы поехали к нему на дачу, он читал стихи. И после я к нему приезжал и тронул его очень тем, что приехал, когда его травили и к нему никто не приезжал. Я пришел, меня долго не пускала домработница, трясла ковры, а в это время выглядывала какая-то странная фигура в скороходовском ботинке белом и пижаме и пряталась. Тогда я закричал: «Борис Леонидович, это я – Любимов». «Да, а вы знаете, я принял вас за иностранного корреспондента. Они все время хотят из меня сделать лидера оппозиции, а я терпеть не могу политику и всяких лидеров, и оппозицию тоже». И мы долго ходили, гуляли, и он меня покорил тем, что ни слова не сказал, в каком он положении: что его прорабатывают, травят, ни единого слова – он мне говорил, что хочет написать пьесу: «Вот типа „Дворянского гнезда“». И: «Наверно, приятно играть Шекспира – это драматургия, которая держит как ковер-самолет». Потом читал (копирует Пастернака):

Быть знаменитым некрасиво,
Не это подымает ввысь,
Не надо заводить архива,
Над рукописями трястись.
Цель творчества – самоотдача,
А не шумиха, неуспех.
Позорно, ничего не знача,
Быть притчей на устах у всех.

Минчин: Вам «Доктор Живаго» нравится?

Любимов: Вы знаете, стихи больше, которые в конце.

Минчин: А сама судьба Юрия не трогает?

Любимов: Меня трогают куски, но мне кажется, композиционно весь роман расплывается, однако есть пронзительные куски, пронзительные.

Я помню, первый раз меня Пастернак поразил на даче, когда читал записи, как он с отцом едет хоронить Льва Николаевича Толстого. И вот эта проза была удивительная, удивительная проза. Проза поэта.

Вот такая картина еще вырисовывается: гуляет Борис Леонидович, много снега, и едет «ЗИМ», в котором сидит Сафронов – центнер веса, и Пастернак робко жмется в сугробы, чтобы пропустить начальственную машину Сафронова.

Минчин: Он через «а» в первом случае или через «о»?

Любимов: Через а-а! через «о» нехорошо.

Минчин: Ваши любимые поэты?

Любимов: Я очень рад, что Бродский получил Премию.

Минчин: Он любимый поэт?

Любимов: Во многом да, но не могу сказать – во всем; я банальный, консервативный человек, я Пушкина очень люблю. Какие-то куски у Есенина люблю. Но вы знаете, все равно все-таки – Лермонтов, Пушкин. Из современных – Мандельштам, Цветаева.

Минчин: «Пугачев»: правда ли, что они привезли сестер Есенина раскритиковать спектакль?

Любимов: Приехали две старушки. И так как старушки поссорились, то потом я выяснил: они были у старушек и сказали, что вот там кощунство над вашим братом готовится, что вы должны поехать и сказать: что вы как сестры не допускаете этого. На спектакле одна старушка прослезилась, а вторая пыталась говорить, «что Сереже не понравилось бы». И вдруг другая совсем расплакалась, разрыдалась: «Как тебе не стыдно, сорок пять лет этого никто не ставил, он поставил, это же замечательно! Это ты боишься, что они пенсию у нас отнимут. Они вчера к нам, Юрий Петрович, приезжали и грозились». И был скандал, просто скандал – такой, как у Достоевского часто бывает в романах. Вот такие две родные сестры Есенина. Я сам бывал у них до этого, хотел пригласить на спектакль. Но, оказывается, меня опередили – был такой поэт Федоров, что ли, ему поручили, видно, организовать.

В этом спектакле были блистательные интермедии Эрдмана, которые сняли потом. Он мне все время рекомендовал: «Юра, поставьте „Пугачева“, хорошо написан». И к чести покойного Николая Робертовича, когда сняли они интермедии, я хотел снять спектакль, а он сказал: «Юра, не делайте этого. Спектакль получился, и пусть спектакль идет».

Минчин: Легко ли дался (пробился) «Дом на набережной»?

Любимов: Тоже был какой-то странный ход. Когда они мне говорили, что, мол, вот, пока только это было опубликовано в журнале, а не отдельной книгой. Словом, искали любые причины, чтобы запретить, не разрешить. Позже Трифонов сообщил, что будет и отдельная книга. Кто-то сказал, что Суслов прочитал и сказал: «Почему, это мы все переживали, мы все боялись, все ходили под мечом дамокловым, и понимаете ли, это надо печатать, надо печатать». И когда они начали из меня тянуть нервы, я повторил эту байку: почему вы так считаете, а все-таки главный идеолог Партии говорит о другом – что надо печатать, не надо забывать. И, таким образом, я смог начать репетиции, они только придрались к некоторым песням, заставили переменить песенку того времени «Эх, хорошо в стране Советской жить». Еще что-то, но корректур было мало. Особо этому спектаклю они не радовались, не рекомендовали играть в праздники или даты какие-нибудь, но это обычная их манера. Они даже утвержденный репертуар переутверждали, на месяц вперед. Даже афиши нам нельзя было выпускать с датой без разрешения, пока спектакль не будет принят. Поэтому в театре не было радости премьеры, потому что никто не знал, когда она будет и будет ли вообще.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: