И этот корреспондент из газеты начал со мной говорить о цензуре, о системе сдачи спектаклей, как все это проходит, и о многом другом. Он был настолько любезен, что даже дал мне потом текст на прочтение: ему показалось, что интервью настолько важное для моей судьбы, и он оказался совершенно прав, как видите; он мне его дал, чтобы я проверил. Когда я был во Франции, я дал интервью «Юманите», на мой взгляд, более резкое. Ну, потом меня никуда не выпускали несколько лет, был большой скандал, но все-таки ничего не произошло из того, что случилось здесь. Здесь это вызвало какую-то истерику в посольстве, может, благодаря общей атмосфере в связи с этим бессмысленным по жестокости и цинизму поступком, я имею в виду сбитый самолет и гибель сотен людей. Поэтому сразу появился человек из посольства, однофамилец Лени Филатова, актера Театра на Таганке, очень своеобразного и одаренного. Так вот, этот посольский человек мне сказал: «Преступление налицо, а наказание не замедлит последовать». Я жутко разозлился: какой-то кагэбэшник будет угрожать мне. И попросил переводчика перевести эти слова англичанам, а потом ушел. Вслед мне он закричал: «Мы вас из-под земли найдем». Но тут они большим умом никогда не отличались – я помню, как Замятин, редактор «Правды», кричал на меня по телефону: «Все вы – антисоветчики, а этот ваш спившийся алкаш имел какой-то талантик, да и тот пропил! Тоже талантливый деятель, несколько песен сочинил…». Как говорится, комментарии излишни. И еще они говорили: «Терпел он двадцать лет – и ничего! А теперь дурь в голову влезла, выставляется, все ему не так. Как работал, так пускай и работает!». Нет уж, господа присяжные, так работать и в таких условиях я больше не буду и не собираюсь. Я не раб ваш!
С актерами было другое. Всем особенно было досадно и больно, когда две последние работы – «Высоцкий» и «Борис Годунов» – были закрыты, совершенно и категорически. Две эти последние работы как-то по-другому сплотили Театр, слили. По заповеди Станиславского: через каждые пять лет театр умирает… то уж мы должны были трижды умереть. Так вот, эти две работы и репетиционные работы: «Бесы», «Театральный роман», «Самоубийца» – все это перевело Театр на другой уровень, на другую глубину, на другое понимание и себя и своей миссии. И видимо, это учуяли Начальники и повели уже борьбу насмерть, на уничтожение. В это время мы сами собирались и говорили, что если нам создают такие условия работы в театре, то мы считаем свое пребывание в этих стенах бессмысленным и ненужным и лучше пусть сохранится легенда, а мы спокойно разойдемся. Но Судьба рассудила по-иному…
Балерина. Интервью с Натальей Макаровой
Минчин: О вашем детстве?
Макарова: Как я себя помню, с двух лет? Как я тонула в проруби…
Минчин: Все будет интересно.
Макарова: Мне было шесть месяцев, когда началась война. Мы с мамой поехали на дачу, и война нас там застал а. По рассказам матери, мы долго скитались, я помню лишь отдельные эпизоды, но в конце концов остановились у бабушки в Ярославской губернии. И пять лет до конца войны я провела в деревне, чему очень рада. Я бы хотела, чтобы у меня сын жил в деревне свои первые годы… но уже поздно – ему скоро будет шесть. Деревня дала мне силы для выживания в этом мире. Я помню деревню прекрасно: здоровый воздух, козье молоко. Наверное, последние годы моей жизни я тоже хотела бы жить в деревне – настоящей деревне (здесь такой не найдёшь, тут такие цивилизованные деревни), с коровами, с лесом. Леса тоже такого здесь не найти, с грибами – я знаю все виды грибов, сама коров доила, работала в поле, вязала снопы.
Минчин: О маме?
Макарова: Маму скоро вызвал Ленинградский завод, и я осталась с бабушкой. Отец пропал без вести во время войны, так что его я не видела и не помню. От меня даже долгое время скрывали, что у меня был настоящий отец. И только позже я узнала, что мой отчим – не отец. Макарова – это фамилия от отца, я одна в семье Макарова.
Минчин: Когда вы вернулись в Ленинград?
Макарова: После войны. Пострижена я была тогда под горшок. Мама говорит, что она оставила меня цивилизованной девочкой, в хорошеньких платьицах, а приехала я абсолютно деревенской пятилетней девчонкой, окающей, как чухломинка. Надо было привыкать к отчиму, которого я не восприняла сначала, не знаю почему. Трудное время было после войны, карточки… Помню, как однажды я потеряла хлебные карточки – это была катастрофа для семьи. Но как-то мама изворачивалась. Жизнь налаживалась. Я помню, постоянно хотелось сладкого.
Минчин: Сахарин давали?
Макарова: Не помню точно, что это.
Минчин: Потом жарили его… как конфетки.
Макарова: А, да-да, правильно. Вскоре пошла в школу. До школы я уже могла читать и считать, и в первом классе мне было неинтересно совершенно. Украдкой я читала Жюля Верна «Таинственный остров» под партой. Если бы вы попросили интервью у моей мамы, она бы с энтузиазмом рассказала о моих похождениях в детстве. Мы с ней говорим по телефону. Хотя о чем говорить, когда столько лет не виделись – надо либо много говорить, либо… Как-то трудно даже общую тему найти для разговора, потому что психология совершенно разная, разные интересы. Если я начну ей рассказывать о себе – хотя ей передают, она знает, то трудно будет объяснить.
Минчин: Есть еще дети, помимо вас?
Макарова: У меня брат, на семь лет младше, чем я. У него дочка родилась Наташа. Возвращаясь: в общем, очень трудно поддерживать действительную, я поддерживаю, но скорее формальную, связь. Но как-то входить в подробности – они не поймут, да и трудно это по телефону. И потом, если говорить про свою жизнь, надо все объяснять, а всего не объяснишь – другой мир, другая жизнь, – поэтому разговор получается о здоровье, погоде и так далее.
Минчин: Балетная школа – в чем заключался метод Вагановой?
Макарова: Балетная школа. Попала я в школу совершенно случайно. До этого я была в кружке Дворца пионеров, занималась гимнастикой, акробатикой и, наконец, попала в хореографический. Поскольку в детстве я ела мало сахара, у меня была память не очень хорошая (сейчас лучше). Я была как-то не к месту в этом дилетантском кружке, и мне сказали: «Девочка, тебе лучше будет вон там, через дорогу, там Ленинградское хореографическое училище на улице зодчего Росси, и им ты подойдешь больше, чем нашему кружку». Ну я пошла сама, нашла, поднялась наверх, попала в медпункт. Меня взвесили, измерили, поднимали ноги и, по-моему, я произвела впечатление. Пришел толстый директор Шелков, спросил номер телефона, что я делаю, в какой школе учусь? Я была очень рассеянная девочка и в силу этого дала другой номер телефона. И как-то все это вылетело из головы, для меня это была своего рода авантюра, и я забыла о ней. Меня все-таки нашли через несколько месяцев и стали уговаривать моих родителей, чтобы я перешла к ним, потому что у меня есть способности. Однако родители были совершенно другого мнения, поскольку в школе я была первой ученицей и они мне прочили иную карьеру. Балет тогда еще не ценился как-то высоко как профессия. Но после долгой борьбы дирекция хореографического училища отвоевала меня. У меня странные родители. Они меня всю жизнь воспитывали в строгом режиме. Вероятно, я сама была не ангел, конечно. Поэтому, как только я что-нибудь натворю дома или проявлю свой темперамент, вместо того, чтобы как другие родители приходят в школу и говорят: «мой ребенок самый замечательный», мама моя приходила в школу или училище и говорила: «Она у меня ужасная, сделайте что-нибудь с ней!». И в наказание она забирала меня из училища и отдавала в обычную школу. Это была страшная кара, потому что, однажды почувствовав артистическую атмосферу, в нормальную школу идти было, как в тюрьму садиться.
5
8 мая 1988 г. Юрий Петрович Любимов вернулся в Москву с частным визитом с целью помочь Театру в восстановлении его запрещенного ранее спектакля «Борис Годунов». 18 мая Любимов вылетел обратно на Запад. Известны два факта пребывания Любимова в Москве. Публика не отпускала режиссера со сцены овациями сорок пять минут. Никаких контактов с официальными лицами не было.