В Эрмитаже была рабская работа. Как самый известный художник, я посылался на городскую свалку разбираться с помоями, потому что была столовая для сотрудников, а их – сотни, плюс знаменитый буфет для посетителей и клиентов.
Минчин: Вас пускали в запасники, о которых ходят уникальные легенды?
Шемякин: Мне выпала удивительная возможность: впервые из газет с полупрогнившими веревками мы распаковывали картины Эль Греко, Сезанна. При нас впервые составлялась опись шедевров, вывезенных из Германии, которые пятьдесят лет не могут выставляться, так как их законные немцы-наследники могут предъявить претензии. А в войну все воровалось, вернее, захватывалось: сначала немцы у нас, потом мы у них. После полувека никто не может предъявлять претензии на собственность.
Минчин: Значит, в 1995 году мы сможем увидеть уникальные шедевры и исчезнувшие творения великих живописцев?
Шемякин: Да, там, в запасниках, собрана масса уникальных вещей. Впрочем, и выставлено сейчас тоже немало, лучшая коллекция Рембрандта, Рубенса – в Эрмитаже. Я, правда, не думаю, что когда поднимется все на поверхность, они произведут такую же сенсацию, как когда поднимут на поверхность свои сокровища Русский музей и Третьяковка. Когда они выставят всего Филонова!.. Это один из моих больших учителей. Я веду класс в Сан-Франциско, который так и называется «Филонов и его аналитическая школа».
С Филоновым я впервые столкнулся в 1958-м году, увидеть его фактически было невозможно, потому что с его сестрами я не был знаком и даже не знал об их существовании (а они о моем). Сестра Филонова сдала все работы государству, она имела все права на них, и ушла в дом для престарелых. В те времена циркулировал маленький черно-белый каталог к его несостоявшейся выставке, и работы маленького размера, опубликованные в нем, меня потрясли. С того времени и по нынешнее – он мой учитель, он как бы сидит в моих жилах, костях, мозгах. Филонов почему-то и по сей день вызывает исступленную ненависть у Союза художников: монографий, каталогов его практически нет. Была одна монография, плохонько изданная в Чехии одним чехом, который купил одну мою работу. Он-то и рассказал мне об этой монографии.
Минчин: Его работ практически нет на Западе?
Шемякин: Я знаю всего лишь несколько у известных коллекционеров: у Томаса Уитни (женщина, которая переправила ему эту работу из России, «Бегство на пути в Египет», была посажена в тюрьму), у галерейщика Авербаха, у Костаки – но это все рисунки и небольшие акварели. А у него огромное наследство, есть большие полотна, но все это в подвалах музеев.
Минчин: Чем кончился период Эрмитажа? Как удалось сделать выставку в самом Эрмитаже?
Шемякин: Из Эрмитажа я был также выгнан. Как и Костя Кузьминский, Володя Уфлянд, мой любимый поэт и интересный мыслитель. У меня в то время проходила первая публичная выставка (с двумя официальными художниками) в клубе журнала «Звезда». Так что, отбросив лопату в Эрмитаже, я успевал по вечерам бегать на свою собственную выставку и общаться с посетителями. В то время я мало занимался графикой, был какой-то комплекс, что я ни к черту рисовать не умею, как мне кажется, он и на сегодняшний день есть. Я выставил свои небольшие холсты, натюрморты. Все это совпало с приближением 200-летия Эрмитажа. И сотрудникам предложили выставить свои работы (в основном реставраторам). А так как все знали, что мы художники, то и нам предложили сделать свою выставку в самом Эрмитаже. Из этого потом раздули большое дело, нас обвинили в саботаже и «левизне»; вмешался КГБ, сняли и директора Эрмитажа, а нам предложили немедленно написать заявление об уходе с работы. Мы отказались. Тогда нам сказали: что ж, посмотрим! И нас стали посылать на такую странную работу – на лед: заставляли спускаться ранней весной на зимнюю Канавку и пилить лед двуручной пилой, чтобы он кусками уходил в Неву. Можете себе представить такую картину: стоят парни в сапогах и пилят лед пилой? А наверху стоит публика праздная, которая смеется и кричит: что вы делаете?! Естественно, несколько раз мы ныряли под лед, в ватниках, сапогах, потому что Нева уже тронулась и на льду с этой пилой не устоишь. Выкарабкивались, бежали переодеваться в хозчасть, и нас снова гнали на лед. Короче, поставили в такие условия, что мы были вынуждены подать заявления об уходе, иначе могли сами, став куском льда, поплыть в Неву. Тотчас нас стала дергать милиция с требованием, чтобы мы устроились на работу. В то время Бродский как раз был посажен за тунеядство. Профессия у нас была одна – лопата и скребок, и мы побежали устраиваться – куда? – в Русский музей. О нас знал уже весь Ленинград, какой же руководитель возьмет нас, из-за которых был снят директор Эрмитажа? Всюду нам отказывали, брать никто не хотел даже в других учреждениях, не говоря уже о музеях. А нам дали десятидневный срок устроиться на работу, чтобы не выселили за 101-й километр. С большим трудом мне удалось устроиться писать плакаты для какой-то школы за городом – «Не тлеть, а гореть!» и подобное. За тарелку супа и десять рублей мы сидели и писали, рисовали плакаты школьникам. Я, конечно, продолжал копировать старых мастеров и потихонечку продолжал свои поиски. Поиски эти становились все странней и странней. В коммунальной квартире, большой, комната моя была напротив кухни, заглядывали туда все кому не лень, плюс постоянно приходили люди, интересующиеся моей судьбой. На стенах появлялись кресты, распятия и подобное. В результате меня вызвали в КГБ, так как я к тому же ходил в церковь. А за любым молодым человеком, дважды посетившим одну и ту же церковь, уже ходили «хвосты». К тому же я второй раз крестился в церкви у отца Вениамина, позже отпевавшего Анну Ахматову. И в КГБ со мной завели разговор о религии, верю ли в Бога, почему пишу кресты? То есть какие-то странные вопросы: ожидаю ли я, что может Бог или дьявол появиться? Куда-то они выходили, с кем-то советовались. Как выяснилось потом, там сидел врач-психиатр. Меня отпустили, я вернулся домой и утром стал писать картину, как вдруг мне приносят повестку, что я должен немедленно явиться в районный психдиспансер на беседу с профессором. «Стравинским». Нет-нет, конечно, никакого булгаковского профессора там не было, сидела очередь каких-то рядовых сумасшедших, обычных психов. Я сел на стульчик, назвал свою фамилию, мне сказали «посидите-посидите, профессор еще не приехал». Через час заходят два здоровых мужика в белых халатах, спрашивают, кто здесь Шемякин. Я готовно отвечаю, что это я. Без слов, без музыки связывают по рукам и ногам здоровенным кожаным ремнем и ведут в машину.
Минчин: Без диагноза, без обследования?..
Шемякин: Диагноз у меня, оказывается, уже был, заочно поставили: шизофрения! Привезли меня в Скворцово-Степаново, ну вы знаете, что такое «психушка». Сняли с меня очки, посадили в холодную ванну, раздели догола, так что первый раз я очутился голый перед здоровыми бабами, и спросили грозно: «Мандавошки есть?». Втолкнули в «надзорку», где я сразу получил по морде – от настоящих сумасшедших. Через несколько дней меня перевезли в клинику Осипова, где были со всей страны собраны «сливки» шизофрении, паранойи, эпилепсии, так как до этого меня объявили необычным больным. Там врачи ходили в мундирах, поверх которых были наброшены для приличия белые халаты. Там уже начались пытки экспериментального характера.
Минчин: Хотите поделиться «опытом»?
Шемякин: Просидел я там полгода, меня пытались заставить рисовать красками, чтобы проверить мое цветоощущение, я отказывался. Приезжал туда известный профессор Случевский, он руководил экспертизой в судебной медицине, страшная личность такая. Что мне вкалывали, я не знаю, но все это было неприятно. Дали карандаш, но точить его было нечем, я лежал в «буйной» палате, в беспокойном отделении. Карандаш я точил зубами, об стенку заострял грифель. Мне давали листы бумаги, я рисовал портреты сумасшедших. Потом у меня их просили, клянчили врачи, я с удовольствием дарил – им нравилось. Один раз меня одели в халат (там, где я находился, царил большой бедлам, многие вообще ходили голые, а зимой в кальсонах) и привели в большую залу, где все стены были завешаны картинами, акварелями, рисунками. На отдельной стене я увидел целую подборку моих работ. Вокруг сидели студенты, профессор Случевский, врачи. Таким образом, моя первая персональная выставка состоялась в дурдоме. Мне задавали вопросы, и я на фоне своих работ показывал, так сказать, демонстрировал заболевание.