— Но это не имеет отношения к любви. Монна Лукреция, возьмите свою руку, посчитайте пульс сами. Помните — под «Радуйся, Мария»? Видите, сильный и размеренный. А что чуть быстрей, чем нужно, так это потому, что вы волнуетесь. Что и неудивительно в вашем положении. Монна Лукреция, поверьте мне — это все равно бы случилось. Так бывает. Это ничья вина. Может быть, ребенок был больным и слабым. Может быть, просто одна из тех случайностей, с которыми мы ничего не можем поделать… Но ваши дамы, поверьте мне, говорят вам глупости. Да, тяжелый труд вреден и беременным женщинам, и кормящим матерям. Но вы не носили корзины со щебнем или даже с бельем. Вы не работали от зари до зари. То, что вы делали, не могло повредить здоровому ребенку. И вы не упивались вином. Вы не позволяли себе излишеств. Просто природа почему-то обошлась с вами жестоко.
Как бы заставить себя ему поверить, думает Лукреция. Ему, а не всем, хлопочущим вокруг. Со всеми их назиданиями, нотациями, страхами, страшными обещаниями…
Спальня затемнена — плотные занавеси на окнах, горит только половина свечей. Дамы и служанки передвигаются на цыпочках, говорят шепотом, по толстым коврам ходят, словно по звонкому камню; но разве заснешь? Два дня она только и делает, что спит, спит, спит — сколько можно уже? Не поймешь даже, от чего кружится голова — то ли от болезни, то ли от того, что все время дремлет, но от горького травяного настоя глаза закрываются сами собой. Сон все равно не идет, а вот плакать и капризничать хочется. Мерзкая трава, зачем она только нужна — а поди попробуй с медиком поспорить. С ним поспоришь… да и отцу тут же доложат. Вот синьор Бартоломео говорит, что она ни в чем не виновата. Так за что такое наказание?
Сидящему рядом человеку лет побольше сорока, у него правильное лицо, строгое; не из тех, что нравятся Лукреции, слишком уж аскетичное, но такое и должно быть у философа, исследующего человеческую природу. А пишет он хорошо, на прекрасной латыни — и без всякого чванства всегда готов объяснить любое непонятное место. От него никогда не услышишь жалоб на ограниченный рамками практического женский ум. Не то что от некоторых… многих, в общем… включая старшего брата.
Вспомнив о брате, Лукреция поняла, что только-только восстановленное спокойствие куда-то улетучивается, словно сквозняком его выдувает. Он же в своей Аурелии с ума сойдет… Господи, ну что ж такое? И не объяснишь же, что и жива, и здорова, и, что бы там не кудахтали придворные дамы, ничего страшного уже не случится. Да я через неделю опять танцевать буду!..
— Монна Лукреция, вы сейчас совершаете ошибку, — кажется, он заметил вновь охватившее ее беспокойство. — Очень распространенную ошибку. Когда с людьми случается беда, им хочется верить, что они могли бы ее избежать, если бы вели себя правильно. В половине случаев это так. А во второй половине — это просто страх перед тем, что беда повторится снова и они опять окажутся беззащитны перед ней. Проще считать себя виновным, чем беспомощным. Но вы не виноваты. Это горе нельзя было отвратить. Нужно поблагодарить Бога, что не случилось худшего, и жить дальше.
— Спасибо… вы правы. — Так и есть, и она во второй половине. Нет ничего страшнее беспомощности, а ее слишком много. — Но я думала о другом. Мне придется написать брату… и я не знаю, как.
— Если вы готовы принять мой совет, не пишите ему ничего. Он вас любит и будет беспокоиться, а помочь ничем не сможет — и в его воображении все происшествие предстанет в настолько ужасном свете… — Бартоломео улыбнулся, тоже взял яблоко, покрутил, положил на место. — Монна Лукреция, мужчины, если они не врачи и не философы — страшные трусы во всем, что касается беременности и родов. Они ничего тут не могут сделать, и знают это. Это многократно умножает их страх.
Какая странная мысль… нет, не о мужском страхе, тут синьор Петруччи совершенно прав, но… она же никогда так не делала, никогда ничего не скрывала… но и брат никогда не уезжал надолго в другую страну. Как не вовремя, ну почему же именно сейчас, и как же его не хватает!
Ох, да что ж такое с ней? Это ведь уже не глупости, это уже совсем неподобающая дурость. В Аурелии сейчас решаются важнейшие дела, для всей семьи наиважнейшие, а для Чезаре в первую очередь. Для брата эта поездка самое главное дело, нужно, чтобы все прошло хорошо, а тут она со своими неприятностями; брат, конечно, из Орлеана сюда не сорвется, к счастью, слишком далеко — но ему будет очень хотеться… нельзя. Нельзя мешать мужчинам, когда речь идет о большой войне, и особенно — если сама во всем виновата.
И Альфонсо нужно будет убедить, и отца. Они должны понять. Пусть только попробуют написать брату об этом… об этом досадном пустяке! А к возвращению Чезаре… ну, там видно будет.
— Я не знаю, как вас благодарить…
— Выздоравливайте, монна Лукреция. И становитесь прежней. Рассказать вам что-нибудь веселое?
— Я всегда рада вас выслушать, синьор Петруччи! Особенно ваши забавные истории, особенно сейчас, — и даже не нужно заставлять себя улыбаться… он обязательно расскажет что-нибудь смешное. По-настоящему смешное, а не такое, над чем приходится смеяться из вежливости.
— Вы помните госпожу Пентезилию Вазари, ту, что вырезала ваши четки?
Как же тут забудешь? И четки чудесные, из абрикосовых косточек и на каждой — сцена из Писания, и маэстро Вазари — красавица и умна как мужчина, а уж весела…
— Она, представьте, влюбилась в племянника кардинала делла Ровере, в настоящего племянника, сына его сестры, этого лоботряса Раффаэле. А он с ней переночевал — и бросил. Исключительно глупый молодой человек, счастья своего не понял. Госпожа Пентезилия очень горевала, а тут ей одна церковь в Болонье и закажи алтарь, деревянный. Так она выбрала центральной сценой бегство Иосифа от жены Потифара. И себя с Раффаэле там и изобразила — в подробностях. Заказчики, правда, немного удивились — но по самой сцене не скажешь, до или после Иосиф от жены начальника без покрывала убежал, а Писание велит считать, что до… А портрет опасных мирских страстей получился очень убедительный. Как сказала госпожа Пентезилия: «Не пропадать же добру…»
Лукреция сперва улыбнулась, потом не выдержала и расхохоталась в голос. И смеялась до тех пор, пока не прибежали служанки, а с ними и медик Пере Пинтор. Толедского врача, отцовского любимца, Лукреция побаивалась: человек строгий, суровый, а если дело доходило до нарушения его предписаний, так и склонный к гневу. К счастью, синьор Бартоломео немедленно завел разговор о приобретенной накануне новой и редкой книге, чем и отвлек громы и молнии от головы пациентки. Но веселье безнадежно закончилось.
Иногда ему хочется торговать сладостями. Жженым сахаром, орехами в меду, глазироваными фруктами, лимонным льдом. Сладости тоже недешевы, но зато все знают, как они хороши — даже те, кто никогда не пробовал. На них смотрят, ими восхищаются, у детей зажигаются глаза.
Сладости любят все. А книги — только те, кто с ними уже знаком. И не всегда за то, за что следовало бы. Любят за переплеты, за редкость, за цену, за уважительный взгляд других знатоков. Не за возможность поговорить с живыми и мертвыми.
Конечно… люди. Что уж тут. Достаточно вспомнить, что они сделали с одной-единственной и не самой сложной на свете Книгой. Из-за сортов жженого сахара хотя бы не воюют.
Но жженый сахар мертв. Его не требуется проветривать, протирать, с ним нет смысла разговаривать, он не задохнется в темноте, не выгорит на солнце. Для него не нужно придумывать полки, расставлять светильники… от него дом не пахнет смолой, воском, клеем и немного — хрустким, сухим летним воздухом. Если в книжной лавке тесно и пахнет пылью, и нечем дышать — это плохая лавка. Хорошие книги можно найти и там, чего не бывает, а вот за хорошими книжниками нужно идти в другие места.
Постоянный покупатель, почтенный синьор, обычно приходит по вечерам, когда Абрамо уже думает, что пора закрывать лавку. Кому вечером нужны книги? Особенно, если торговец ворчит и не позволяет подносить светильники слишком близко к страницам. Проклеенная бумага вспыхивает легче соломы, а не каждый хочет платить за убыток. Синьор Бартоломео — порядочный покупатель, если бы с ним случилась такая неприятность, то обязательно рассчитался бы. Но с ним не случается, он книги любит и никогда себе не позволит никакого непотребства.