Три следующих дня, 25-го, 26-го и 27-го, не были отмечены особыми обстоятельствами. Ветер все еще дул главным образом с востока и своей непреклонностью почти вырвал самые надежды из сердец наших: невозможно было замолчать мятежные роптания естества нашего при виде такой цепи несчастливых поступков. Жестокой судьбой нашей было то, что ни одно наше светлое ожидание не исполнилось — ни одно желание жаждущих душ наших не сбылось. По прошествии трех дней нас отнесло на юг до широты 36˚ в прохладную область, где преобладали дожди и шквальные ветра; и теперь мы рассчитывали сменить курс и вернуться на север: после больших трудов стали мы ставить лодку нашу; и так велика была усталость, посетившая при сем малом усилии наши тела, что мы все в минуту бросили это и оставили лодку собственному курсу ее. — Ни у кого из нас не достало сил править, или сделать одно усилие и правильно поставить паруса, чтоб можно было хоть сколько-то продвинуться. Через час или два передышки, во время коей ужасы положения нашего нашли на нас с отчаянной силой, мы сделали резкое усилие и поставили паруса так, чтобы бот сам мог идти по курсу; и тогда мы опустились вниз, ожидая только течения времени, что принесет нам облегчение или же освободит из бед наших. Мы ничего не могли больше поделать; силы и дух ушли совершенно; и как, воистину, малые наши надежды могли в тогдашнем нашем положении привязать нас к жизни?
28 января. В это утра нашего духа едва хватило на радость от перемены ветра, который стал дуть с запада. — Нам почти безразлично было, откуда он дул: нам ничего теперь не оставалось, кроме слабого шанса встретить судно: только эта слабая поддержка не давала мне лечь и умереть на месте. Но оставался запас провизии, ограниченный четырнадцатью днями, и было абсолютно необходимо увеличить это количество, чтобы прожить на пять дней дольше: поэтому мы ели от нее по требованиям урезывающей необходимости, и предали себя целиком под водительство и распоряжение Создателя нашего.
29-го и 30-го января ветер продолжал дуть с запада, и мы изрядно продвигались до 31-го, когда он снова стал встречным и опрокинул все надежды наши. 1-го февраля он снова сменился на восточный, а 2-го и 3-го на западный; и он был слабым и переменным до 8-го февраля. Страдания наши подходили тогда к концу; показалась поджидающая нас ужасная смерть; голод стал яростным и неистовым, и мы приготовились к скорому освобождению от бед наших; речь и рассудок наши изрядно повредились, и мы в то время дошли до того, что стали, несомненно, самыми жалкими и беспомощными из всей человеческой расы. Исаак Коль, один из команды нашей, за день до того в приступе отчаяния опустился в лодку и решил спокойно дожидаться там смерти. Очевидно было, что у него не было шанса; в его голове все было темно, сказал он, и ни одного луча надежды не осталось в ней; и было глупостью и безумием бороться против того, что так ощутимо казалось установленным и определенным уделом нашим. Я смог увещать его, насколько слабость и тела, и рассудка моего позволили мне; и то, что я сказал, казалось, на мгновение возымело изрядное действие: он сделал энергичное и резкое усилие, приподнялся, прополз вперед и поднял кливер, и твердо и громко прокричал, что не сдастся; что он проживет столько же, сколько и остальные из нас — но увы! это усилие было ни чем иным, как минутным лихорадочным жаром, и вскоре он снова впал в состояние грусти и отчаяния. В этот день его рассудок помутился, и около 9 часов утра он являл собою зрелище безумия самое жалкое: ясно говорил обо всем, бурно требовал салфетку и воду, а потом вновь тупо и нечувствительно ложился в лодку и закрывал ввалившиеся глаза свои, словно при смерти. Около 10 часов мы вдруг осознали, что он замолчал; бережно, как только могли, мы подняли его на борт, поместили на одно из сидений, накрыли какими-то старыми тряпками и предоставили судьбе его. Он лежал в величайших страданиях и явных муках, жалобно стеная до четырех часов, когда и умер в конвульсиях самых страшных и отвратительных, что мне довелось в жизни видеть. Мы держали его тело всю ночь, а утром два товарища моих начали, как обычно, делать приготовления, чтобы опустить его в море; когда, я, всю ночь проразмышляв над тем, обратился к ним на тяжелую тему сохранить тело для еды!! Провизии нашей не могло хватить больше, чем на три дня, по истечении какового времени нам ни в коей степени не будет возможно найти облегчение от теперешних страданий наших, и что голод наконец доведет нас до необходимости тянуть жребий. Сие было принято безо всяких возражений, и мы принялись за дело со всей возможной скоростью, чтобы не дать ему испортиться. Мы отделили его конечности от тела, и отрезали от костей всю плоть; после чего тело вскрыли, вынули сердце, потом снова его закрыли — зашили, елико могли, благопристойно, и предали морю. Тогда удовлетворять непосредственные желания естества мы начали с сердца, которое жадно пожрали, а потом умеренно съели несколько кусков плоти; после чего развесили по лодке оставшееся, нарезанное на тонкие полоски, чтобы высушить его на солнце: мы развели огонь и поджарили часть мяса, чтоб есть в течение следующего дня. Таким образом употребили мы товарища по несчастью нашего; тягостные воспоминания о чем, предстающие передо мной в эту минуту, суть одни из самых неприятных и отвратительных мыслей, какие можно только вообразить. Мы не знали тогда, на кого следующего выпадет доля сия, умереть или быть застреленным, и съеденным, как тот бедолага, которого мы только что разделали. Сама природа человеческая содрогается от ужасного рассказа этого. У меня нет слов описать мучения душ наших при кошмарной сей дилемме. На следующее утро, 10-го февраля, мы обнаружили, что плоть загнила и приобрела зеленоватый оттенок, на чем заключили развести огонь и приготовить ее сразу, чтобы она не сопрела так, что ее вообще невозможно было есть: так мы, соответственно, и сделали, и тем сохранили ее на шесть или семь дней дольше; хлеб наш все это время оставался нетронутым; поскольку он не поддавался порче, мы бережно отложили его до последней минуты испытания нашего. Примерно в три часа пополудни установился крепкий ветер с норд-веста, и мы очень хорошо продвинулись, учитывая, что вынуждены были править одними только парусами: ветер этот продолжался до тринадцатого, когда снова сменился на встречный. Мы затеяли сохранить душу нашу в теле умеренным вкушением мяса, нарезанного на мелкие куски и запиваемого соленой водою. К четырнадцатому тела наши окрепли настолько, что позволили нам сделать несколько попыток снова управлять ботом при помощи весла; каждый по очереди, мы оказались способны это делать и держать приемлемый курс. Пятнадцатого мясо было израсходовано, и мы перешли на последний хлеб, в количестве двух лепешек; члены наши в последние два дня очень распухли и приносили нам теперь страдания самые чрезмерные. Мы все еще были, насколько могли судить, в трехстах милях от суши, и лишь с трехдневным запасом продовольствия. Надежда на продолжение ветра, который этим утром пришел с запада, была единственной поддержкой и утешением, оставшейся нам: такими острыми были желания наши в этом отношении, что в наших венах возник сильный жар, и жажда, которую ничто не могло удовлетворить, кроме его продолжения. Дело достигло апогея своего; все надежды обращены были на ветер; и мы с дрожью и страхом ожидали изменения его и ужасного развития судьбы нашей. Шестнадцатого, ночью, полный кошмарных размышлений о положении нашем и задыхаясь от слабости, я лег спать, почти безразличный, увижу ли снова свет. Не пролежав долго, я увидел во сне корабль на каком-то расстоянии от нас, и напряг все жилы, чтоб добраться до него, но не смог. Я проснулся почти сломленным от исступления, испытанного в забытьи, истерзанном жестокостями больного разочарованного воображения. Семнадцатого, после полудня, в направлении ост-тень-норда от нас показалась тяжелая оседлая туча, которая, на мой взгляд, означала близость некой земли, кою я принял за остров Массафуэра. Я заключил, что ничем иным это быть не может; и сразу по этому размышлению живая кровь вновь проворно побежала в венах моих. Я сказал товарищам моим, что положительно убежден, что это земля, и если так, то мы, по всей вероятности, достигнем ее в два дня. Мои слова, по-видимому, много их приободрили; и руминируя уверения в благоприятном положении дел, дух их даже приобрел степень гибкости поистине удивительную. Темные черты бедствия нашего начали понемногу светлеть, а облики, даже посреди мрачных предчувствий тяжелой судьбы нашей, изрядно прояснились. Мы направили курс наш к туче, и наше продвижение было в ту ночь замечательно хорошо. На следующее утро, перед рассветом, Томас Никольсон, юнга примерно семнадцати лет от роду, один из двух товарищей моих, кто до сих пор выживал вместе со мною, лег после вычерпывания, накрылся куском парусины и закричал, что желает умереть на месте. Я видел, что он сдался, и попытался сказать ему слова поддержки и ободрения, и силился убедить, что терять доверие к Всемогущему, пока остается хоть малейшая надежда и дыхание жизни — это большая слабость и даже грех; но он был не склонен слушать мои увещания; и, несмотря на крайнюю вероятность достигнуть земли до окончания двух дней, о которой я говорил, настаивал лежать и предаваться отчаянию. Неподвижное выражение отчаяния решенного и конченого овладело лицом его: он лежал какое-то время в молчании, мрачности и печали — и я сейчас же ощутил удовлетворение от того, что холод смерти быстро собирается вокруг него: в его поведении была неожиданная и необъяснимая искренность, встревожившая меня и заставившая опасаться, что и сам я могу неожиданно поддаться подобной слабости или природной дурноте, которая в миг лишит меня и рассудка, и жизни, но Провидение решило по-другому.