«Слава богу, прошло вчерашнее наваждение», — подумал он, радуясь тому, что опять стал взрослым.

Вошли в подъезд школы. Елена объяснила суровой сторожихе, что когда-то они учились здесь и хотят посмотреть свой класс. Сторожиха милостиво разрешила пройти.

Поднялись на второй этаж, перед актовым залом свернули в коридор направо. На первой двери по-прежнему висела табличка «10-й «А».

Подчеркивая торжественность момента, Лена посмотрела на Брянцева долгим взглядом и открыла дверь. Прошла мимо доски к окну, села за крайнюю парту, оперлась подбородком на сплетенные пальцы. Это была ее обычная поза, когда она слушала урок.

Брянцев не без труда втиснулся за другую парту, положил руки, широко их раскинув (сосед его всегда жаловался, что он залезает на чужую территорию), и уставился на чисто вытертую доску.

Потом в одно мгновение, словно по команде, они взглянули друг на друга уголками глаз. Так переглядывались они тогда, с этого все и началось…

Он вспомнил, какого напряжения стоило ему не смотреть в ее сторону, а взглянув, оторваться от ее взгляда, и горячая волна ударила в сердце. Наваждение вернулось…

Сейчас он испытывал наслаждение оттого, что между ними не торчат головы учеников, что нет в классе преподавателя, который ловил их взгляды, что он может смотреть и смотреть, не отрываясь. В ту пору им не раз обуревало желание встать, подойти к ней и поцеловать у всех на виду, чтобы положить конец бесконечным перешептываниям и разговорам, что у них с Леной: любовь или дружба?

Любовь или дружба? «Ох, уж эти досужие педагоги и доморощенные школьные философы! Они полагают, что если мальчик и девочка не целуются, то это дружба, — чувство, допустимое в школе, а если целуются — это уже любовь, а значит, чрезвычайное происшествие». И сейчас, сидя за ученической партой и исступленно глядя на Лену, он понял, что физическая близость не является основным признаком любви, понял, что у него с Тасей, хотя они муж и жена, любви никогда не было.

Движимый порывом, который не мог и не хотел подавить, он поднялся и подошел к Лене.

Она рванулась к нему, прижалась щекой к груди. Так они и стояли среди класса, большие, взрослые люди, пока не услышали шагов сторожихи, встревожившейся за сохранность школьного имущества.

А потом, когда они шли по улице мимо здания техникума, которое до сих пор по старинке называли Мариинской гимназией, шли, потрясенные этим порывом нежности, Лена попыталась пошутить:

— Ах дети, дети, как опасны ваши лета…

И улыбнулась. Но улыбка получилась вымученной, грустной. Он тоже улыбнулся в ответ и тоже вымученно, грустно.

Поравнялись с Музеем истории донского казачества.

— Будем продолжать нашу программу, — официально, как бы встряхнувшись, сказала Лена, — хотя то, что произошло, честно говоря, в мою программу никак не входило.

В прохладном, тихом, словно погруженном в сон здании было пусто. Неподвижно сидевшие дежурные походили на восковые фигуры.

Поднялись на второй этаж, где были выставлены полотна Дубовского, завещанные в дар родному городу, полотна, на которые впервые обратила его внимание Лена. Он потом всегда вспоминал об этом и в залах Третьяковки, и в залах Русского музея. Он многим был обязан этой девочке. Даже пониманием музыки. Впервые серьезная музыка тронула его душу, когда он слушал шумановский «Порыв» в ее исполнении на школьном вечере.

В другом зале долго не уходили от картины Крылова, певца донской природы. Бескрайняя степь, освещенная разжиженными лучами заходящего солнца, стадо коз в отдалении, старый пастух, сладко заснувший на пригорке. А над ним застыл в вопросительно-выжидательной позе вожак стада, бородатый козел. Будто раздумывал: боднуть или не боднуть, будить или подождать. И название, так хорошо найденное: «Пора домой».

Молча дошли до Соборной площади. Белая громада собора высоко вздымалась над двухэтажным городком, огромная тень от него падала на брусчатую мостовую. Купола теперь были покрыты оцинкованным железом — золоченые сняли гитлеровцы. Слева полукружье зданий разрезал Ермаковский бульвар, у самого начала его на гранитном утесе застыл Ермак, протягивающий России корону татарского ханства.

Когда-то ни площади, ни проспекта, ни Ермака для них не существовало. Им принадлежали только часы, нелюбимые, надоевшие грозные часы — они неумолимо отбивали время, — да ступеньки у бокового входа слева, где просиживали в ожидании десяти роковых ударов.

Посидели на этих ступеньках, теплых, уже нагретых солнцем, вспомнили, как строили здесь планы на жизнь, которым не суждено было осуществиться, и пошли назад по Платовскому проспекту.

У винного магазинчика остановились.

— Помнишь? — спросил Брянцев.

— Это был мой первый стакан вина, — тихо отозвалась Елена.

Зашли в магазин, взяли по стакану сухого, чокнулись.

— Тебе, наверное, мало одного. Что значит стакан сухого для такого исполина?

— А сегодня — тем более, — улыбнулся он.

У кинотеатра Лена чуть задержалась.

— Вот тут ты меня подкупил своей непосредственностью.

— Не помню.

— Ну как же! Бродили мы зимой часа три, я замерзла и предложила пойти в кино. Ты помялся, но согласился. Подошли к кассе, и ты таким простым жестом достал из моей сумочки деньги, что веришь — сразу роднее стал. Ведь у меня кавалеры были другие, маминого толка…

Когда дошли до угла Московской, Лена вдруг схватила его за руку и потащила в автобус, который уже отходил.

— Куда? — спросил Брянцев.

— А тебе не все равно? Ты в моем полном распоряжении.

— Слушай, Ленок, откуда ты такая? — вырвалось у Брянцева. — Сестры у тебя другие, насколько я помню, мама тоже.

— Не знаю. У нас в семье все слишком размеренные. А мне, может быть, из чувства протеста, хотелось осетром на берег выброситься, как говорят у нас на Дону.

— Твоей маме я противопоказан. Не та порода…

Лена помедлила с ответом.

— У мамы действительно была своя теория породы людей. Это ей нужно было, по-видимому, больше всего для того, чтобы отстранить меня от тебя, отпугнуть. Как она меня лечила от… от чувств к тебе? — И, подражая голосу матери, воспроизводя даже ритм ее речи, Лена заговорила быстро-быстро: «Понимаешь, девочка, люди — как и собаки. У них качества вырабатываются из поколения в поколение. Сторожевые — злы, ищейки имеют хорошее обоняние, пудели умны, потому что все время рядом с человеком. Но на это ушли столетия. Из дворняжки ты не сделаешь ничего путного за одну ее жизнь. Так вот и интеллигенция. Она формировалась столетиями. Душа у нее развивалась тонкая, всеобъемлющая, с особой остротой восприятия мира. Я верю, что из Лешки можно сделать профессора. Но душа у него останется заскорузлой. И ты от этого своего… избранника ничего хорошего не жди, даже если он в люди выбьется. Не сживетесь вы с ним. По-ро-да разная».

— Законченная теория, ничего не скажешь, — усмехнулся Брянцев. — Ну, а теперь?

— Годы преображают людей.

Автобус мягко прыгал по булыжной мостовой окраинной улицы, потом затрясся по проселочной, направляясь к роще. Слева раскинулось старое кладбище, последнее пристанище казачьей аристократии. Брянцев смотрел в окно и не узнавал эти места. Рощи как не бывало — ее вырубили немцы на топливо, — на ее месте молодая низкая поросль. И высокой кирпичной кладбищенской ограды с отверстиями в виде крестов тоже нет.

— Вот здесь маму от этой самой теории вылечили, — продолжала Елена. — Гитлеровцы. Погнали белую кость на черные работы. Ограду разламывала, решетки на металлолом снимала. Тогда она Советскую власть со слезой вспомнила и многое пересмотрела.

Автобус резко затормозил, словно шофер неожиданно заметил препятствие. Конечная остановка.

Лена огляделась, выбирая, куда им направиться — в рощу или на кладбище, и решительно повернула в сторону кладбища.

Та же церковь, те же тихие, безликие богомольные старухи торчат на паперти. Но кладбища не узнать. Нет железных оград, железных крестов, неудержимо разрослась сирень, делая дорожки почти непроходимыми.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: