Наутро вышел я из мазанки. На дворе солнечно, прохладно. Вижу, Федя стоит под ракитой и вытирает мохнатым полотенцем лицо. А фронтовая его подруга в легком халатике, в модных босоножках умывается под рукомойником.

— Доброе утро! — говорю я, подходя.

— Доброе утро… — отвечает она и, застеснявшись, перестает плескаться; запахнула халат и тянет руки к Феде за полотенцем.

Смотрю — батеньки мои! А сержант-то наш, того, на сносях!..

За завтраком мать невесела. Она догадывается, но вида не подает. Мать не знает, как угодить молодой невестке. Достала ручники из сундука, постлала их ей на колени. А невестка обе руки на стол положила и яичко за яичком берет, ловко так очищает, себе и мужу подкладывает и непринужденно болтает:

— У нас в полку одни мужчины. Женщины только связистки да медички. Мужчин много, а женщин мало. Совсем как в песне. Поймите, мамаша: очень трудно на войне женщине. Мужики увиваются, подарки, слова разные. Сам полковник никогда не пройдет мимо санчасти, чтобы не заглянуть. Можно было составить более приличную партию. А полюбила вот деревенщину… — и, догадавшись по надутому лицу Федора, что сболтнула лишку, примиряюще добавила: — Но мне никого другого не надо ни за какие деньги! Посмотри, Федя, это яйцо, кажись, тухлое.

Федор берет очищенное яйцо, смотрит, пожимает плечами. Мать меняется в лице. Мне жаль ее. Она-то знает, что яйцу некогда протухнуть. Она ждет не дождется, когда снесется та или иная курица, щупает их, затыкает все дыры в плетнях: не дай бог греха, убежит и снесет яйцо у соседей.

Мать отдает яйцо Степахе; тот, не долго думая, с вытаращенными глазами проглатывает его и вылезает из-за стола. Мать молча провожает его взглядом. Она знает, почему он вылез. Она с трудом сдерживает слезы.

Невесел и отец. «Такую полоть не пошлешь», — думает небось он, глядя на невестку.

После рассказов про полковых мужчин и про жизнь в Европе не помню кто — то ли отец, а может быть, мать — осторожно справляется о том, что они намерены делать дальше.

— Отдохнем, посмотрим, — отвечает Федор.

Мать вздыхает. Федя был на последнем курсе, когда началась война. Оставалось лишь защитить диплом. Рулоны бумаги с чертежами она сумела уберечь даже от немцев. Мать думала, что, вернувшись из Германии. Федя в первый же день заберет эти чертежи и поедет в техникум. Но он про них даже не вспомнил. И ей стало горько.

Лишь один отец не терял уверенности. Снова, как в свое время передо мной, он начал выкладывать свою «колхозную номенклатуру»: и завфермой можно устроить, и бригадиром строителей…

— Ну что вы, папа! — говорит за Федора супруга, вытирая губы ручником. — Разве мы можем оставаться навсегда в деревне?!

Чай пили молча.

Выходя следом за сержантшей из-за стола, Федор щелкнул крышкой серебряного портсигара и, угощая отца сигаретой, как бы между прочим сказал:

— Папа, я думаю отгородить себе угол в избе. Как-никак все-таки семья.

XV

Если я что-либо и не любил в нашей избе, так этот угол, вернее, эту перегородку. По-моему, с нее-то именно и надо было начинать потрошить избу. Но переборка, как назло, стояла. Она и печка. Все так, как на пожарище. Неестественно высокая черная труба и запах гари.

Теперь, когда на стенах осталось по два-три венца, нечего было опасаться, что сверху на тебя полетит бревно. Разваливай, раскатывай!

Я взял лом и принялся за переборку, зацепил ее снизу ломом так, что разом затрещали все доски.

— Что ты делаешь?! — крикнул Федор. — Доски совсем новые. Пригодятся!

Сделав вид, что не слышу его окрика, я с наслаждением продолжал кромсать крашеные тесины. Черт с ними! Руби, круши, чтобы следа от них не осталось, говорил я себе. До того я ненавидел эту переборку.

Она разделила не только избу, но и всю нашу семью. Облюбовав себе угол, Федор выломал лавки и полати. Тесовая перегородка встала чуть ли не посередине избы. Молодожены съездили в город, привезли оттуда кровать с балясинами, круглый стол, диван. Уютно стало за переборкой; правда, немного тесновато, но куда просторнее, чем в оставленной всем нам половине.

Заканчивать техникум Федор не стал. Не до учебы отцу семейства. Поступил десятником на станцию.

Представьте себе мое положение. Вечер. Мы поужинали. Федор и Клава поднимутся из-за стола, уйдут в свой угол. Из-за перегородки доносится их смех, шушуканье.

Мне надо проверить тетради с контрольными работами, подготовиться к завтрашним урокам. Я сажусь за стол. Напротив пристраивается отец. Он просматривает какие-то ведомости, акты — работы у него хватает. На самом краю стола Степан и Митя играют в подкидного. Тут же мать чистит картошку.

Нет, в таких условиях я никак не могу сосредоточиться! Неделю, две, месяц я мучаюсь. Потом мне вдруг приходит мысль работать вечерами в учительской. Это было придумано здорово! Лучшую зиму, чем та, о которой я теперь рассказываю, мне трудно припомнить. После занятий я приходил домой, чтобы пообедать и отдохнуть, а едва стемнеет, снова отправлялся в школу.

Учительская у нас просторная, на втором этаже. Вечером в пустой школе гулко и чуточку страшновато. Я беру у сторожихи лампу, зажигаю ее (в ту зиму у нас в Липягах электричества еще не было) и, осторожно ступая по лестнице, поднимаюсь на второй этаж.

Первым делом распахиваю настежь форточку: учительская пропахла табаком. Эта комната — единственное место, где разрешается курить. И учителя стараются вовсю. Пока проветривается комната, я сижу на диване и думаю. После сутолоки и тесноты нашей избы очень хорошо побыть одному.

Задумавшись, не замечаю, что в комнате изрядно похолодало. Я закрываю форточку и сажусь за стол. Начинаю с проверки контрольных работ, на что уходит более часа. Еще полчаса, и готов план занятий на завтра. Как чудесно работается, когда никто тебе не мешает! Если бы у меня была комната, я собрал бы все подписные издания. Эх, книги, книги! Это страсть моя! Книг у меня много, но хранятся они в сундуках. А будь отдельная комната…

Я закуриваю и снова сажусь на диван. К урокам я готов, можно и помечтать.

«А что, если поговорить с директором…» Неподалеку от школы строится дом для учителей. К маю его должны сдать. Мне немного надо — всего лишь крохотный уголок с окном. Может, пойти к директору, попросить?.. Но я тут же отгоняю от себя эту мысль. Будь я не местный, не липяговский — иное дело. А то своя изба, мать, отец и… уйти из дому! В деревне это не принято. К тому же много учителей приезжих. Они снимают квартиры. И перед ними неудобно. Я начинаю перебирать в уме учителей, которые числятся первоочередниками на получение коммунальной жилплощади. Так… Во-первых, ждет квартиры Елена Дмитриевна, зоолог, она же наш завуч. Ждет преподаватель рисования Аркадий Павлович Мазилов — человек одаренный, но с претензиями. Он уже не раз заявлял во всеуслышание, что, если ему не создадут условий, он уедет. И наконец, ждет Ниночка… простите, Нина Алексеевна Бровкина, преподаватель русского языка и литературы.

Тут я поднимаюсь с дивана и, закурив новую сигарету, принимаюсь ходить по комнате. О Нине я почему-то не могу думать спокойно.

У нас много молоденьких учительниц. Среди них есть и хорошенькие. Вот хоть Маша Козырева. С Машей мы еще в школе вместе учились. Она преподает в начальных классах и кончает раньше. Но каждый раз находит предлог, чтобы задержаться. Ежедневно мы возвращаемся из школы вместе.

Маша — говорунья и хохотушка. Рассказывая, она то и дело касается собеседника рукой, как бы требуя к себе внимания. Мы идем, и я слушаю ее безобидную болтовню. У поповского дома расстаемся: мне идти на Кончановку — прямо, а ей на Низовку — налево. На минуту мы останавливаемся.

Маша вздыхает, а потом говорит:

— Мама удивляется: Андрей, говорит, давно приехал, а ни разу не зайдет.

— Все некогда, — отвечаю я. — Вот кончится четверть, тогда уж…

Маша молчит. Я тоже. Наконец Маша поворачивается и шагает в переулок. Пройдя несколько шагов, она посылает мне воздушный поцелуй и кричит:


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: