— Все на кровать!.. — Клуцис сплюнул. — Вот же телок, бес его задери! О чем ни заговори, как ни заговори, а Модрис тебе обратно на баб свернет — и на кровать. И долдонит, и долдонит, уши вянут. Хвастун — мочи нет. И вот такие девкам нравятся — бараны кучерявые.
Пока они плели свое, Гринис все наблюдал за Цабулисом. Неладно с ним. Нельзя давать ему сломиться именно сейчас, когда дальний путь уже за спиной, а опасности, которые требуют собрать все силы, еще впереди. Море переплыли, а теперь только переправиться через реку с горящим по ней маслом. На это нужны силы. Гринис еще раз встряхнул Цабулиса:
— Переобуться надо!
— Ох… бог с ним… — закряхтел Цабулис. — Потом… — будто спросонья от мухи отмахнулся.
— Что значит потом? Ноги сопреют, — Гринис принялся помогать ему, расшнуровал и стащил ботинки, нашел сухие портянки — перепеленал ноги, как младенцев. Модрис глядел и ухмылялся обычной дурацкой ухмылкой. Клуцис презрительно скривился, но промолчал. Над Гринисом не позубоскалишь, а Цабулис сейчас под его опекой.
Быстро приведя в порядок снулого Цабулиса, Гринис раскурил свою потухшую самокрутку и сунул ему в рот.
— Затянись! Бывает, что и помогает.
Цабулис вяло почмокал и проскрипел:
— Голова кружится.
— Лежи.
Чтобы уберечь Цабулиса от холодной сырости, Гринис прислонил его обмякшее тело к корявой сосне. Сам пристроился рядом, поднял ворот и вобрал голову в плечи. Глаза закрыты, а сон не идет. По спине пробегали мурашки — солнце хоть и поднялось выше, но нисколько не грело.
Те двое опять завели разговор. На сей раз говорил Клуцис, а Модрис слушал.
— Как мы ее жрали! К обеду полбанки — это уж законно, а иной раз и пивца пару бутылочек примешь. Немецкая эта водчонка, ею только нутро полоскать. Раз поймали одного спекулянта с бидоном самогона. Я его добром предупреждаю: не мути. Говори, сколько у тебя там, и я тебе скажу, сколько нам причитается. А тот хреновину порет. Дураком прикидывается! Думает, на таковских напал. Я и говорю: «Раз так — конфискуем весь бидон за твое вранье. А еще будешь мошенничать, все добро отнимем и протокол составим. Учти, и дальше по-честному орудуй!» Тот только белеет, пот утирает. А уж нам было что пожрать. Как купорос крепкая и горит, будто бензин! У кого нутро слабое — не принимает…
Клуцис даже облизнулся от полноты чувств. Гринис почувствовал, как в нем все переворачивается от злости. Еще тогда, во время отчаянного побега, Клуцис показался ему не особенно симпатичным. Никого близко не зная, он и не возражал, что делать — случай свел. Времени не было, приходилось полагаться только на доверие к человеку, на то, что все-таки это соотечественник. Уже в дороге Гринис узнал, что Клуцис служил шуцманом, хотя только, как он сам поспешил объяснить, всего лишь спекулянтов на Рижском вокзале ловил. «Помогал фрицам народ голодом морить», — зло отрезал Гринис. Клуцис продолжал оправдываться, что он всех отпускал, «попугав», только пустяковую пошлину взимал. Дружок его туда затянул, рассказав, что водки там хоть залейся. А в возчиках ходить уже никакого расчета не было. Клуцис до пятнадцати лет проторчал в четырехлетней школе, потом ограничился этим образовательным цензом, уйдя в ломовики. Вот была житуха — заработок десять латов в день, каждый вечер выпиваешь самое малое поллитровку. И по сей день бы еще честно правил своим овсяным мотором, не начнись эта «заваруха». Прельстившись шуцманской должностью с возможностью нить водку, «вляпался, как телок в дерьмо». Спустя год немцы его и еще таких же, повинных в подрыве экономики, посадили. Может быть, Клуцис и впрямь был не таким уж строгим «грозой спекулянтов». Из тюрьмы его отправили на работы в Германию, где он встретился с Цабулисом, который и привел его потом к Гринису. Нельзя сказать, чтобы проштрафившийся шуцман был злой человек, но порой в нем проступала явная подловатость. Немцев он ненавидел, но и о советской власти был не лучшего мнения. Вообще задушевным тоном он говорил только о довоенной водочной бутылке и папиросах «Спорт». В начале побега оружие было у одного Гриниса — сумел разжиться парабеллумом. В Польше наткнулись на немецкий караул. Одного солдата Гринис застрелил, другому Клуцис размозжил голову. Происшествие это укрепило их в сознании, что попадаться гитлеровцам они не смеют, но никак не уменьшило неприязни Гриниса к Клуцису. Захваченное оружие распределили так, что Клуцис завладел автоматом, тогда как Модрис с явной неохотой закинул за плечо винтовку. Волоки этакую железяку! Цабулис остался без оружия. Но он по нему и не тосковал. «Какой уж я воитель!..»
«Самому-то себя дай бог до дому дотащить, без фузеи», — подумал Гринис. И тут снова в ушах его загудели голоса собеседников.
Клуцис:
— Эта дурость никогда добром не кончается. Ребята говорили — все к дьяволу идет, и нам туда же дорога. Зато хоть погуляем. Один начисто сгорел. Говорю тебе, дым изо рта, из носа пошел, весь синий сделался и дух вон. Смотреть муторно было, будто говяжьи легкие…
Модрис тянул свое:
— И девок можно по вагонам щупать.
Клуцис презрительно:
— Которые так в мыле даже ходили. Меня на это бабье с самого начала не больно тянуло. Ну их к бесу. Я уж два года в ломовиках проработал, водку пил и курил не хуже других взрослых, а с бабами еще не знался. Только начни за юбку хвататься, оглянешься — уже жена на шее и поганец орет всю ночь. А старшие дружки все меня обхохатывают: «Дитеночек ты еще, да как тебя за мужика считать, если ты еще ни с одной не спал». Ну, коли такое дело, надо сделать все как положено. Пошли как-то вечером с дружком Густом, он вдвое старше меня был, закатились на Кузнечную. Подцепили двух. Одна старуха, другая смазливая. Я говорю, заплачу, сколько надо, но чтобы молоденькая была моя. Густ молчит, у него карман тощий, жена все выскребает. Купили по бутылке и айда в заезжий двор. Взяли комнату. Для начала, понятно, дернуть надо. Ну и дернули, так что все туманом подернулось. Такой туман, ничего не соображаю. Наутро голова болит, мутит. Весь день езжу и думаю: «Ну, правильный я теперь мужик или еще нет?» Ничего вспомнить не могу, что было, как было. Целую неделю голову ломал, а потом как начало резать! Побежал к доктору. Тот и запел: «Да как тебе не стыдно, такой молодой и уже такую болезнь схватил!» Тут я и понял, что, стало быть, уже не невинный, если больной. Старики меня хвалить, молодец, малый, говорят! Густу завидно стало, он смеется — подпоил меня, говорит, и подсунул старую ведьму, а сам за мои денежки с молоденькой. Уж и хороша, говорит, была. Ну, думаю, такое дело, надо одному распробовать, в трезвом виде. Вылечился, пошел и в точности такую же молоденькую сговорил.
— Ну, и как эта понравилась? — жадно спросил Модрис.
Клуцис понес похабщину.
Гринису хотелось заорать: «Да заткнись ты, боров!» Но он молчал, столько уж пакости навидался. Но свет ведь и в глубокой тьме пробивается, и человек, он нечто выше какого-то жалкого насекомого. Какие необъяснимые противоречия сплетаются в ходе жизни! Будто клубок разматывается день за днем, глядишь — в привычной серой пряже вдруг яркий гарус сверкает. Глаза обращены к солнцу, а ноги часто по топкой грязи бредут. А если человек совсем увязает, если душа его уже не взыскует света? Аристотель вон считал, что чувство прекрасного главное, что отличает человека от животного. Неужели в этом словесном потоке, в этом извержении нечистот, можно различить хоть крупицу прекрасного? А еще был философ, француз Блез Паскаль, так тот сказал, что человек немыслим без мысли — иначе это уже камень или скот. А может быть, все же в этих разговорах пробивается какая-то мысль — крошечная, чуть заметная, хоть вонючая, но мыслишка? Тогда они все же не камни, не животные, а люди.
Он вздохнул. В сердце что-то встрепенулось. Слух уловил и донес до сознания какие-то слова Клуциса:
— Ну, тут мы поддали…
Где-то поблизости замычала корова.
— Ух ты! — прервал свой треп Клуцис. — Если тут пастухи… так они на нас могут выйти!