Сколько нам известно, Чайковский никогда не рассказывал, какого напряжения воли потребовало от него принятое им решение. Можно только догадываться о минутах, когда казалось таким соблазнительно легким начать новую жизнь — не обязательно сегодня, а лучше с завтрашнего дня, — когда думалось, что какие-нибудь два-три часа или даже вечер, отданные прощанию со свободой, ничего, в сущности, не изменят, а задачи по гармонии — сушь, никому не нужная схоластика. Но именно в эти минуты Чайковский, не поддавшись обманчивой логике снисходительного отношения к самому себе, совершил, должно быть, самое трудное дело в своей жизни; из музыканта-любителя, увлекающегося, по меткому определению Гончарова, только успехами и наслаждениями искусством, он стал музыкантом-тружеником. Это было подвигом, который немногим приходился по плечу.

За Музыкальными классами, где Петр Ильич проходил у Н. И. Зарембы теорию музыки, последовала консерватория. Как и другие ученики класса теории, он был принят в сентябре 1862 года без экзаменов, сразу на второй курс. Следующей весной Чайковский навсегда оставил Министерство юстиции. Дядюшка Петр Петрович кратко выразил смысл происшедшего в негодующей фразе: «А Петя-то, Петя! Какой срам! Юриспруденцию на гудок[13] променял!»

А между тем уже и тогда возможна была совсем иная точка зрения. «Русское общество, — вспоминал Рубинштейн, — выслало в начале 60-х годов из своей среды лучшие назревшие силы в число учеников и учениц консерватории». Тут были молодые люди из разных, далеких друг от друга слоев, демократическая смесь сословий и племен, соединенная любовью к музыке, верой в будущее и юношеским воодушевлением. В тесных консерваторских коридорах, за столиками дешевых кухмистерских молодежь с ожесточением спорила о музыке и политике, о Глинке, Серове и Вагнере, о Герцене и польском восстании, о республиканском правлении, о близкой революции и великом долге образованных классов перед обездоленным и нищим народом. И Чайковский начал жить этой общей студенческой жизнью.

Он пошел наперекор всем понятиям и предрассудкам родственников и друзей, из обеспеченного дворянско-чиновничьего круга вступил в мир тощих, плохо одетых музыкантов. Ему предстояло бегать по частным урокам, за гроши аккомпанировать в концертах, гоняться за обманчивым успехом и выставлять незапятнанное имя Чайковских на посмеяние газетным рецензентам и фельетонистам. Надо было стать разночинцем. И Чайковский стал им.

«С длинными волосами, одетый в собственные обноски прежнего франтовства, — пишет Модест Чайковский, хорошо помнивший своего брата студентом, — он внешним образом переменился так же радикально, как и во всех других отношениях… Легкой утрировкой небрежности и бедности своего вида он хотел пойти навстречу возможного в той среде, в которой он вращался, отказа от знакомства, — показать, что отныне не имеет с этими людьми ничего общего… Цель эта отчасти была достигнута; нашлось немало лиц, которые перестали кланяться ему…»

Изменилось социальное самоощущение молодого музыканта. «Он не упускал случая, — говорит в другом месте Модест Ильич, — поглумиться над гербом и дворянской короной своей фамилии… и с упорством, переходившим иногда в своеобразное фатовство, настаивал на плебействе рода Чайковских». Внук лекаря и сын инженера возвращался из большого света в свою природную трудовую семью.

Первая русская консерватория поместилась в небольшом доме на углу Демидова переулка и Мойки, Состав преподавателей, особенно по классам фортепьяно, скрипки, виолончели, пения, был превосходен. Слабее был профессор теории музыки Заремба, образованный и красноречивый, но не способный дать ученикам то, что им было нужнее всего, — практическое умение гармонизовать мелодии и грамотно писать упражнения в контрапункте. Как ни мало был сведущ Петр Ильич в теории, к преподаванию Зарембы он отнесся отрицательно.

Но если на Чайковского не оказал никакого влияния его первый профессор теории музыки, тем значительнее было для него знакомство с семнадцатилетним студентом консерватории Германом Августовичем Ларошем, знакомство, вскоре перешедшее в тесную дружбу. «Когда я пришел в класс Герке[14],— говорил Чайковский Кашкину, — то увидел там очень скромно, хотя и чисто одетого юношу с умным лицом. К удивлению моему, юноша заговорил с профессором изысканнейшим французским языком, употребляя пышные обороты и фразы. Разговорившись с ним после, я был поражен его умом и начитанностью, а познакомившись с ним ближе, я увидел, что он в сравнении со мной был просто ученым музыкантом и по своим теоретическим знаниям и по знакомству с музыкальной литературой. В классе контрапункта у Зарембы я работал очень мало и считаю этот год в консерватории почти потерянным, зато у Лароша в это время я научился едва ли не более».

Сын преподавателя гимназии, Ларош, с тех пор как себя помнил, читал запоем на трех языках и так же страстно опьянялся музыкой. При остром уме и замечательной памяти он таким способом необычайно рано приобрел основательные знания в искусстве. Гармонию, контрапункт, музыкальные формы Ларош успел изучить практически еще до поступления в консерваторию, что, впрочем, только дало ему повод стать самым недисциплинированным и ленивым из всех учащихся. Все ему давалось легко и потому не имело в его глазах особой цены. То, о чем Чайковский едва начинал узнавать — немецкие симфонии и квартеты, фуги Баха и мессы Палестрины, — каким-то чудом было Ларошу известно только что не наизусть. Сейчас он дышал Вагнером и Берлиозом, а преклонение перед поэтически-изобразительным элементом в музыке доводил до задорных уверений, что музыка может изобразить человеческий характер или поэтическую картину с абсолютной, непререкаемой точностью.

Петр Ильич Чайковский i_006.jpg

Апухтин — правовед. С фотографии 1859 года.

Петр Ильич Чайковский i_007.jpg

Чайковский — правовед. С фотографии 1859 года.

Петр Ильич Чайковский i_008.jpg

П. И. Чайковский (стоит первым слева) и А. Н. Апухтин (стоит третьим слева) в кругу знакомых. С фотографии начала 60-х годов.

Этот живой, склонный к парадоксам ум и блестящее остроумие, эта эрудиция, почти невероятная в студенте, даже слабость воли и крайняя беспомощность в житейских делах неотразимо привлекали Чайковского, тем выше ставившего нового друга, чем яснее он начинал понимать скудость своих знаний. «Музыкальные сведения его, — говорит Ларош в воспоминаниях о Чайковском, — были, мало сказать, ограниченны, но для двадцатидвухлетнего человека, решившего специально посвятить себя композиции, пугающе малы». Раз поняв, чего ему не хватает, Чайковский с огромной энергией принялся заполнять пробелы своего музыкального образования. С того времени как ему стало доступно чтение партитур, он долгие часы проводил в библиотеке консерватории. С Ларошем он усиленно разбирал четырехручные переложения произведений Бетховена и Шумана и даже «Лоэнгрина» Вагнера — тогдашнюю новинку. Обоих — Чайковского и Лароша — соединяла страстная любовь к Глинке. «Мы бегали слушать «Руслана», когда могли, — вспоминал Ларош, — и в скором времени добрую половину его знали наизусть». «Оба они [Чайковский и Ларош] были рьяные поклонники Глинки, сочинения которого всегда прослушивали с партитурой в руках», — вторит учившаяся вместе с ними Спасская[15].

Усиленно посещалась итальянская опера, куда ученикам консерватории нередко удавалось попадать бесплатно. Друзья усердно ходили также в лютеранскую церковь для слушания хоралов. «Во всех этих местах, — рассказывает Спасская, — Чайковского всегда можно было встретить с Ларошем, с которым он был более близок, чем с другими…»

вернуться

13

Гудок — излюбленный скоморохами старинный музыкальный инструмент о трех струнах.

вернуться

14

А. А. Герке — пианист и профессор Петербургской консерватории по классу фортепьяно.

вернуться

15

А. Л. Спасская — основательница музыкальной школы в г. Вильно (ныне Вильнюс), автор интересных воспоминаний о Чайковском.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: