Очнулся Иннокентий на рассвете. Глухо гудел лес, хмурый и неприветливый. Попытался встать, но тут же упал. Правая нога горела, сильная боль в груди затрудняла дыхание. Расстегнул куртку и сделал глубокий вдох. Осмотрелся. Неподалеку валялись обгоревшие остатки самолета, дымились прозрачным дымком.
Возле самолета — обгоревший труп. Наверное, Георгий, — штурман. Узнать невозможно. Метрах в десяти обнаружил второй труп, стрелка-радиста. Превозмогая боль, он стащил трупы в образовавшуюся воронку, засыпал землей... И тут на него навалилась слабость, острая боль в ноге.
Боль в ноге усиливалась.
Иннокентий снял с шеи шарф, зубами и руками разорвал в длину, перевязал ногу выше колена, где боль была совершенно нестерпимой. Еще раз поднялся и тут же снова упал на мокрую траву.
Лучи восходящего солнца протянулись прямыми белыми полосами над темным лесом. Значит, там восток, — отметил он. Медленно пополз навстречу солнцу. Чем дальше продвигался, тем чаще терял сознание. Во рту пересохло, шершавый язык прилипал к небу.
Каргапольцев до сих пор помнит маленькую полянку, бруснику на ней. Сколько он прополз в тот день? Вперед, поближе к своим, вперед... Хоть на метр, на шаг, но ближе.
Красная брусника и страстное стремление к своим, на восток, это он здорово запомнил. А потом — провал, пустота. Ничего, ни малого проблеска до той минуты, когда очнулся в немецком лазарете. Два месяца боролся со смертью.
Многое передумал Иннокентий в те бессонные ночи. Как вырваться из плена? Как вернуться в строй? Должны же сыскаться тут русские, вот вместе и убежим. Оружие раздобудем...
Приходили мысли и о доме, о Гуте. Она и в горячечных снах являлась...
Иннокентий лежал в палате один. Перебитая нога болела, дышал с хрипом: были поломаны ребра. О побеге нечего было и думать. Тихими ночами, когда спадала боль, оставалась одна дума — о Гуте.
Они любили друг друга. Как начиналось это светлое чувство? У любви всегда свои, нехожие дороги... Впереди им все казалось прекрасным и радостным, вся жизнь. «Вот оно, счастье, — думал тогда Иннокентий. — Любимая девушка, родное село... Чертовски хорошо жить на свете! Нынче закончу сельхозинститут и поженимся». И вдруг в воскресный день июня радио разнесло весть: началась война. Иннокентий Каргапольцев сразу же после получения диплома ученого зоотехника, стал военным курсантом.
Перед отправкой в часть ему разрешили на сутки съездить в Кабанск. Как одно мгновение протекла последняя ночь в родном селе!
Кеша и Гутя считали, что война будет короткой, скоро закончится полным разгромом врага. Гутя понимала, что война не обходится без жертв, но не плакала, только кусала губы.
— Знай, Кеша, я буду тебя ждать. Если война затянется, я уйду на фронт. Медсестрой, радисткой — кем угодно.
Иннокентий ужаснулся, стал отговаривать.
— А вырастут наши дети, спросят: «Мама, что ты делала в ту страшную войну?» Что я им отвечу?..
Последнее письмо от Гути он получил перед вылетом на то боевое задание. На последнее свое боевое задание. Маленькая записка, полная большой любви. Он хранил ее возле сердца. После второго побега из плена гестаповцы отобрали письмо.
Так началась вторая жизнь Иннокентия Каргапольцева, полная унижений и лишений, оскорблений и мучительных раздумий: жизнь в немецком плену, на чужбине.
В то утро жильцы шестьдесят третьей комнаты блока семь проснулись раньше обычного. С вечера моросил мелкий дождь. В такую погоду тоска захватывает сердце. Парни давно не спали, ворочались, но голоса не подавали. Первым заговорил Николай.
— Эх, до чего же пакостно на душе... Ну, прямо вижу мою Вязочку. Грачи кружатся над ветлами, собираются в далекий путь...
— И мать хлопочет по хозяйству... — сказал Сергей в тон ему.
Иннокентий высвободил руки поверх серого солдатского одеяла
— А у нас уже снег на горах. Сверкает на солнышке.
— Там все на месте, все по-прежнему. Только нас нет дома.
Николай неохотно встал, лениво сделал пять-шесть приседаний, подошел к окну, раздвинул давно не стиранную штору.
— Сыплет, как из сита...
Он присел на край кровати Сергея.
— Жди посланца от господина коменданта.
— Поди, еще не успели доложить.
— Нечипорчук, язви его, всегда и везде успевает, — заметил Иннокентий, поднимаясь с постели.
Так оно и случилось. Ровно в семь заявился рассыльный из комендатуры и вручил повестку — явиться к восьми на беседу. Они хорошо знали, что означает такой вызов.
Комендант лагеря «Пюртен-Зет» Константин Витальевич Милославский был вежлив: никогда не повышал голоса, не ругался и уж тем более никогда не пускал в ход свои длинные, костлявые руки. Во всяком случае здесь, в лагере перемещенных лиц, он никого пальцем не тронул. Обычно это делали другие, по его распоряжениям. Но сказанные тихим голосом, вполне приличные слова, больно ранили и обжигали душу.
Высокий и худой, он сильно сутулился. С первого взгляда казалось, будто горбат. Длинное, бледное лицо, прорезанное глубокими продольными морщинами, выражало то досаду и огорчение, то недовольство и насмешку.
— Милости прошу, господин... э-э Пронькин. Будьте добры, присядьте.
Сергей знал, что за вежливой маской в коменданте таится хитрый, расчетливый, злой человек.
Пронькин присел на край стола и положил руки на колени.
— Вы сидите, словно на допросе, — с усмешкой заметил комендант. Между тем, я пригласил вас, господин... (он взглянул в записочку, видимо забыл фамилию Сергея) господин Пронькин, на беседу.
— Я вас слушаю.
— Мне стало известно, господин э-э Пронькин, о вашем необузданном поступке.
Сергей молчал, опустив голову. Милославский придвинулся к столу, оперся об него грудью.
— Может, соизволите объяснить, как это случилось?
— Виноват. Обидно стало, не сдержался.
— И какой же faux pas — ложный шаг вы сделали?
— Я думаю, господин комендант, вам уже доложили.
— Возможно. А все-таки?
Пронькин подробно рассказал о случившемся.
— О-о! Как нехорошо. Вы забыли, господин Пронькин, о том, что наш лагерь на немецкой земле. Нас приютили, обеспечили жильем, пищей. Мы обязаны соблюдать хотя бы элементарные приличия, постоянно испытывать чувство благодарности. Не мы виноваты в том, что Россия отказалась от нас. Что мы для нее?..
Сергей почувствовал, как в нем медленно, глухо, но сильно поднимается упрямое желание не соглашаться ни в чем с этим долговязым господином.
— Только в свободном мире высоко поднято значение отдельной личности, — продолжал Милославский. Он, видимо, считал, что собеседник с интересом слушает его и соглашается. — Еще наступит час, и мы вернемся в Россию, как ее освободители, но сейчас... надо терпеливо ждать.
«Интересно, — подумал Сергей, — с кем это ты собрался идти в поход, освободитель? Много вас ходило туда, только оттуда мало кто возвратился ».
Но Пронькин не высказал этих слов, он молчал: от коменданта зависела его судьба.
— Мы должны постоянно помнить об этом грядущем священном часе и готовиться к нему...
«Готовьтесь, готовьтесь!..» — язвительно подумал Сергей.
— Мы должны крепить дружбу с немецким народом, а также с нашими великими американцами. Французы говорят: «Les amis ре nos amis sont nos amis» — друзья наших друзей — наши друзья. Вы поняли мою мысль, господин Пронькин?
— Не совсем.
— Надо помириться с управляющим. Вы должны попросить прощения у господина Биндера, и тогда я могу ходатайствовать, чтобы вас оставили на работе.
— Этого сделать я не могу, господин комендант...
— Почему не можете?
— Он издевался надо мной, он издевается над всеми нами, над русскими...
— Вам надо хорошо обдумать свое положение, господин... э-э-э... Пронькин.
— Я не буду просить прощения у этого господина.
— Что ж... Тогда я освобождаю себя от обязанности защищать вас.
— Это дело ваше.
— Подумайте еще раз, очень хорошо подумайте.