Матрёна Якимовна надела шубу, повязала голову белой шалью и вышла на улицу.
Пригревало по-весеннему, хотя было только начале марта. На крышах домов появились ледяные сосульки Со звоном падала на завалинки капель.
Матрёна Якимовна шла по деревне и раздумывала, что скоро пасха, что на красную горку[11] можно обвенчаться и свадьбу справить. Она уже представила себе, как стоит в церкви в белой фате рядом с Евдокимом Семёновичем. Отец Василий надевает на них венцы и ведёт вокруг аналоя, а все бабы смотрят на неё с завистью, перешёптываясь: «Вот счастье-то Матрёне выпало. Мужик красивый и, говорят, очень богатый…»
Василия Ивановича дома Не было. Жена его сидела за столом. Перед ней стоял самовар, и она, смешно складывая трубочкой толстые губы, тянула из блюдечка чай. По лицу её катился ручьями пот.
— Садись, Якимовна, со мной чаёвничать, — пригласила хозяйка..
Матрёна Якимовна сняла шубу и подсела к Тыриной, проговорив:
— Не хочу. Аппетита лишилась. Ты лучше, пока муженька твоего нет, расскажи, стоющий ли мужчина Евдоким Семёнович. Уж ты-то, наверно, знаешь.
— Знаю, — ответила Тырина и захлебнулась чаем. Нестоющий. — И, поставив на стол блюдце, пристально посмотрела на Матрёну Якимовну. — Да тебе-то зачем?
Матрёна Якимовна засмущалась.
— Да как тебе сказать. Ну, вроде… руку он у меня просит.
— Эвон оно что! — изумилась Тырина. — А ты-то как?
— Я ещё не решилась.
— И не надо. Плохой он человек. Большевик…
— Да что ты! — испуганно вскрикнула Матрёна Якимовна и, закатив глаза под лоб, схватилась за сердце.
— Правда, — продолжала Тырина. — Когда первый раз пришёл к нам, мой Вася его другой фамилией назвал, только как — теперь уж и не помню. А он давай крутиться: мол, спутал ты. Я заводчик, насчёт поставки мыла приехал. Да меня не проведёшь. Пристала к мужу: скажи и скажи, кто такой. Он мне и выложил: совдепщик, от новой власти скрывается…
Домой Матрёна Якимовна пришла разбитая и усталая. Не раздеваясь, бросилась на кровать и затихла. «Что теперь делать, что? — думала она, всё больше приходя в ярость. — Каким подлецом оказался, а я-то думала, я-то гадала… Большевик, совдепщик!.. А благородным человеком прикидывается. Был бы он здесь, вцепилась бы ему в глотку, лицо в кровь изодрала. Ах, мучитель! Нет, я тебе не прощу, не прощу! Я не такая, чтоб позволить над собой смеяться. Я…» — Матрёна Якимовна даже заплакала от обиды и злости.
Пришла в голову мысль: сходить к сестре, которая была замужем за капитаном Трифоновым и сейчас жила в деревне, рассказать всё. «Пусть кум приедет и арестует его, а потом пытает, мучает, чтобы знал, как надо мной издеваться. И-их, несчастная моя головушка!..»
Матрёна Якимовна вскочила с кровати и кинулась вон из избы. Она бежала по улице, бледная, с горящими глазами и выбившимися из-под шали растрёпанными волосами. Встречные удивлялись: что это с ней случилось?
Рассказав сестре о коварстве Евдокима Семёновича, Матрёна Якимовна немного успокоилась. «Вот и всё, — думала она. — Словно тяжёлая ноша упала с плеч. Приедут, заберут Евдошу. И опять я одна-одинёшенька. Была вдовой, вдовой и осталась…»
И чем больше Матрёна Якимовна думала о своей несчастной судьбе, тем больше начинала понимать, что ей нелегко оторвать от себя Евдокима Семёновича. Слишком долго она вынашивала свою мечту о замужестве, слишком быстро привязалась к нему. Поздняя любовь, что репей, прицепится — не оторвёшь, а оторвёшь, так всё равно следы останутся. И в душе зашевелилось беспокойство: то ли сделала? Зря, однако, рассказала сестре о Евдокиме Семёновиче. Хоть он большевик и совдепщик, но человек хороший и ей ничего плохого не сделал…
Первым желанием Матрёны Якимовны было сейчас же бежать к Евдокиму Семёновичу и сказать, что она его выдала, пусть немедленно уезжает куда-нибудь по дальше. Но после недолгих раздумий женское самолюбие взяло верх над хорошим порывом, и она решила: нет, не пойду. Будь что будет. Всё-таки он виноват передо мной, обманывал…
Утром Листофор Коростылев сообщил Громову: «Юров велел быть готовым, сегодня ночью он переправит вас в отряд Мамонтова».
«Наконец-то, — обрадовался Игнат Владимирович, — а то уж я засиделся здесь, как бы в неприятную и торию не попасть».
…Ночь была очень тёмная, небо заволокли тучи. Громов торопливо шагал за Юровым, который бесшумно и уверенно двигался вперёд. Сначала шли по прошлогодней стерне, затем тропой среди мелкого кустарника и наконец углубились в сосновый лес.
Касмалинский бор. Угрюмо шумят могучие деревья, надсадно скрипят под напором ветра. Где-то падает, ломаясь, сушник.
Игнат Владимирович думает о предстоящей встрече с Ефимом Мамонтовым, с его партизанами, которых, наверное, не меньше тысячи — так, по крайней мере, говорят местные жители…
Шли больше часа, неожиданно из темноты их окликнул невидимый часовой. Юров негромко сообщил пароль, и через несколько минут Громов оказался в избушке.
Прямо у двери топилась железная печурка, на грубо сколоченном столе светилась лампа. В углу рядком составлены винтовки и охотничьи ружья. На нарах лежат человек восемь партизан.
Из-за стола поднялся высокий, худощавый человек с открытым лицом, на котором выделяются пытливые глаза и маленькие усики, и шагнул навстречу Громову.
— Наконец-то! А то я уж беспокоиться начал. Так вот ты какой!..
Они долго пожимают друг другу руки.
Просыпаются партизаны и, усаживаясь на нарах, по-монгольски скрестив ноги, с любопытством рассматривают гостя.
— Мои товарищи, первые штабисты: Запорожец, Дорошенко, Юрченко… — знакомит Ефим Мефодьевич с партизанами. — А это наш военный комиссар Анисим Копань, — указал он на человека, лицо у которого было перевязано белой тряпкой. — Ранен в глаз. Его, Малышенко да Прилепу чуть не захватила колчаковская милиция в Вострово. Да ладно, мы вовремя подоспели, с тылу ударили…
— Знаю, знаю, — заметил Громов. — От самих беляков это слышал.
Е. М. МАМОНТОВ — командующий партизанской армией.
— Ну, а каковы дела у каменцев? — поинтересовался Ани сим Копань.
— У нас-то? — переспросил Громов. — Отряд создали. На Корнилово налёт сделали, предателей побили. Ещё несколько вылазок совершили. А тут зима началась, стало трудно скрываться. Распустили отряд, но, чтобы зря время не терять, по сёлам ездили, связи устанавливали, группы подпольные организовывали…
— Ну вот, ну вот!.. — загорячился Ефим Мефодьевич, расхаживая взад и вперёд по избушке. — Они успели больше нас сделать. Говорил я вам: надо не выжидать, а беляков бить. — Мамонтов бросил сердитый взгляд в сторону партизан. — Так не послушали. В Ханхарах[12] сидели да агитацией занимались. Бить, бить надо колчаковцев!.. Это самая лучшая агитация…
— Без подготовки нельзя было, Ефим Мефодьевич, — заметил Копань. — Решение наше — вести агитацию за советскую власть, не выступать до весны, а собирать силы и оружие — тоже было правильным. А вот сейчас, когда мужики на нашу сторону встают, можно и выступать.
— Это верно, — поддержал Копаня Игнат Владимирович. — Я вот какое предложение вношу… В Обиенное частенько наезжает из Семипалатинска капитан Трифонов, у него там жена живёт, а из Бутырок — Курчин. Он не то начальник, не то агент контрразведки. Оба — отъявленные сволочи, наших немало погубили. Вот и надо бы их…
— А что, — загорелся Мамонтов, — предложение дельное, а?.. О Курчине я тоже слыхал. Займёмся, комиссар?
— Не возражаю, — ответил Копань. — Пока в отряде двадцать пять человек, только такими небольшими делами и заниматься.
— Надо Юрову поручить, он выследит, когда они в деревне будут, — заметил Громов. — Да вот что я ещё от Курчина узнал, Ефим Мефодьевич: контрразведка к тебе в отряд провокатора направила. Поостерегайся…