Вскоре в литературной среде Москвы и Петербурга заговорили о «молодой редакции» «Москвитянина». Назывались имена А. Н. Островского, А. А. Григорьева, Т. И. Филиппова, Б. Н. Алмазова, Е. Н. Эдельсона и других. Те, кто хорошо знал журнал, не торопились судить о том, что выйдет из этого очередного «переворота» в «Москвитянине». Случалось уже не раз, что приглашенный редактор или сотрудник вскоре вступали в несогласие с издателем и уходили, воз опять приходилось тянуть самому Погодину. В 1845 году редактором был приглашен И. В. Киреевский, известный славянофил и ветеран журнального дела. Всем была памятна тринадцатилетней давности история с журналом «Европеец», издателем которого был Иван Киреевский. Журнал запретили из-за статьи самого Киреевского «Девятнадцатый век».

Тогдашний Иван Киреевский не был еще славянофилом, а скорее молодым, «просвещенным европейцем». И в статье своей, рассуждая об истории европейского просвещения, он заключал: поскольку наше русское просвещение не заимствовало непосредственно образованность древнего, классического мира, то это надо сделать через посредничество Европы. «Разве не в таком же отношении находится она (европейская образованность/- М. Л.) к России, в каком просвещение классическое находилось к Европе?» Вместе с тем Иван Киреевский видел «разрушительное начало» в европейском просвещении, в рационалистической философии, жаждал той целостности духа и познания, которая впоследствии станет основой его философии в самой жизни. Статья вызвала неудовольствие цензуры самим подходом автора к вопросам европейского и русского просвещения, мыслями о европейской философии, недогматическим отношением автора к религии, усматривавшего знамение времени в «требовании большего сближения религии с жизнью людей и народов».

Запрещение «Европейца» возбудило оживленные толки среди писателей и в обществе; Пушкин, который обещал сотрудничать в журнале, выражал сочувствие Ивану Киреевскому, потерпевшему неудачу на издательском поприще. В продолжение двенадцати лет Иван Киреевский почти ничего не писал. И вот после длительного перерыва он снова оказался было у кормила журнала, теперь в качестве редактора «Москвитянина». На этот раз ему удалось выпустить уже не два (как в случае с «Европейцем»), а три номера, после чего он опять остался без журнала. Эти первые три номера, выпущенные в 1845 году, имели успех, друзья поздравляли издателя с возрождением журнала, но между ним и редактором не было согласия. Контора не считалась с Киреевским, и он то и дело вынужден был обращаться к Погодину, возмущаясь неисправностью отсылки номеров подписчикам или отказом конторщика платить гонорар сотрудникам без приказания издателя.

Но причина выхода Ивана Киреевского из редакции «Москвитянина» была, видимо, более глубокая, чем только неисправность конторы. Славянофилы не имели своего печатного органа, «Москвитянин» был единственным журналом, где они могли рассчитывать на трибуну. Но сам Погодин далеко не все принимал у славянофилов, расходясь со многими из них даже в вопросах религии, и поэтому неизбежны были разногласия.

После выхода из «Москвитянина» Ивана Киреевского Погодин вел безрезультатные переговоры о передаче журнала ряду других лиц, пока в 1848 году не вошел в сношения с Александром Фомичом Вельтманом и не убедил его взять на себя обязанности редактора. Александр Фомич, писавший романы и повести, устраивал Погодина (кстати, ровесника его) как неутомимый труженик, он был из тех, кто, по словам самого Михаила Петровича, «работают с утра до вечера в своем кабинете, никуда и никогда почти не выходят из дому… не знают никаких в свете удовольствий и всецело преданы своему делу». Но и этот не разгибающий спины труженик вскоре возроптал на издателя, находившего, что он «ленится» и «сорит деньгами». Приятели Погодина упрекали его за допущение в журнале пестроты, разнообразия мнений, но издателя это не смущало. Так, он обратился с предложением сотрудничать в «Москвитянине» к Чаадаеву, который ответил ему любопытным письмом, в котором, откладывая до лучшего случая свое сотрудничество в «Москвитянине», называл своим «исповеданием» «терпимость и любовь ко всему доброму, умному, хорошему, в каком бы цвете оно ни явилось». На упреки приятелей в непоследовательности Погодин отвечал, что направление «Москвитянина» говорит само за себя и оно не умаляется от соседства других точек зрения. И это действительно было так. Направление «Москвитянина» оставалось неизменным с тех пор, как он с 1841 года начал выходить. Об этом говорилось и в объявлениях, например, на 1848 год: «Дух и направление Москвитянина неизменны. Почтение к Истории, к преданию, вместе с желанием успеха поступательному движению вперед — его правила. Петербургские журналы смотрят больше на Европу, Москвитянин — на Россию, сочувствуя, впрочем, Европе».

В «Москвитянине» печатались материалы по истории России, о достопримечательностях Москвы, других городов, об общественно-политической жизни в Европе, ее искусстве и литературе и т. д. Среди авторов журнала были Н. В. Гоголь, В. А. Жуковский, И. В. Киреевский, А. С. Хомяков, Н. М. Языков, М. Н. Загоскин, Ф. Н. Глинка, П. А. Вяземский, В. И. Даль, К. С. Аксаков, знаменитый филолог И. И. Срезневский, историк И. Е. Забелин и другие. Печатались богословские статьи, проповеди духовных лиц, что вызывало иронию Герцена и других атеистически настроенных деятелей литературы.

Таков был этот журнал, десятый год издания которого означился важным для него событием — появлением «молодой редакции».

Друг и сподвижник Погодина по «Москвитянину» С. П. Шевырев, который по занятости в университете (а также по отдаленности своего местожительства от Девичьего поля) не всегда мог активно помогать журналу, считал, однако, своим долгом не упускать из виду промахов издателя и укорять за «неряшливость» в ведении дел. Так, он не раз попрекал его за объявленный в «Москвитянине» на 1848 год «комитет редакции» (в котором самому Шевыреву отводился отдел литературы русской и иностранной); но где он, этот мифический комитет? Где они, сотрудники журнала? И теперь эта «молодая редакция» — не выйдет ли то же самое, одна «заманиха», как говорят Погодину его приятели?

Но это уже не была «заманиха». Пустовавшие по неделям комнаты редакции «Москвитянина» огласились молодыми голосами, шутками, смехом и даже песнями, что уже совсем озадачило бы какого-нибудь почтенного традиционного автора журнала, шедшего сюда по обыкновению как в солидный ученый комитет. Островский приходил в «Москвитянин» как на службу (он вел библиографию, правил рукописи, читал корректуру), но это была не та служба, что в совестном, а потом в коммерческом суде, — даже не по роду занятий не та, а по какому-то особому не ведомому ему прежде чувству своего положения среди людей.

Он был в той, на пороге тридцати лет, поре, когда молодость не сознает себя и кажется вечной, насыщенной здоровьем и силой, которых хватит на все в жизни. И Островский по-молодому был доволен, что он нашел удовлетворение своей деятельной потребности, что он во главе кружка людей, чтущих его, но не так, как Погодина — с должной почтительностью учеников перед учителем, а с каким-то внутренним добровольным подчинением самих себя ему, Островскому. И это в глубине души льстило ему, хотя и надо было принимать это спокойно, ибо он знал, что власть таланта действует сама по себе, и не сознавать художнику своей духовной власти над людьми, так же, видимо, нельзя, как зарывать талант в землю. Но плохой из него властелин, побарывает в нем любопытство к людям, интерес к ним, удивление перед разнообразием их. Как богата русская жизнь самобытными людьми, они на каждом шагу, в том числе и здесь, в «Москвитянине».

И в самом деле, в «Москвитянине» собрались талантливые, самобытные люди. Первое место после Островского принадлежало, конечно, Аполлону Григорьеву. Он начал сотрудничать в «Москвитянине» еще с 1843 года, поместив в нем свое стихотворение под псевдонимом А. Трисмегистов. Затем он уехал в Петербург, откуда до Погодина, попечительствовавшего о нем, стали доноситься слухи о его неблаговидной жизни, вследствие чего строгий Михаил Петрович и устроил письменный запрос своему ученику. Аполлон Григорьев ответил где-то около 1846 года Погодину (как «единому представителю старшего поколения, сочувствующему стремлениям поколения нового») целой исповедью, в которой откровенно излил свои душевные неудачи. Двадцатичетырехлетний поэт и критик писал: «Я любил — это правда, но давно уже отказался от всякой мысли о личном счастье, давно уже смотрю на себя, как на часть целого человечества, и на страдания свои, как на страдания эпохи». Это была не печоринская поза, а глубоко искреннее признание, и вся дальнейшая жизнь Аполлона Григорьева убеждает в ранней выстраданности этой истины.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: