И днем и ночью топоры стучали — терем ей возводили. Ближние люди жениха поклонились ей пирогами. Прислужницы ее приняли те пироги. Теперь она была невестой.
Темнобородый человек в золоченом одеянии произнес непонятные слова. Юноша и девушка, совсем девочка, стояли подле него. Она встала в длинной белой рубахе в лохань с водой. На шею ей надели золотой крестик на шнурке гладком и сказали, что теперь имя ее — Анастасия.
Собрались девицы и парни, заиграла дуда, стали петь и выкликать:
— Киштеде ды морадо! — Пляшите и пойте!
Вечером зажгли костер и смоляные факелы.
На другой день растопили баню, прислужницы и девицы долго мыли ее. В голове словно бы никаких мыслей не осталось, бессмысленное тело покорялось всему. Стали одевать ее, две сорочки и платье надели, шитое нитями золотыми и серебряными в узор, пальцы перстнями унизали, грудь ожерельями убрали, на голову серебряный венец надели. Снова пели песни и удивлялись ее красоте. Она всегда знала, что красива, и даже гордилась красотой, но никогда не бывало радостно, и теперь не могло быть…
Вывели ее во двор, подвели к ярко горевшему костру. Поднял руки служитель богини Анге, запрокидывал голову в уборе из перьев. Говорил древние слова, чтобы жили муж и жена согласно, как волк с волчихою, чтобы послала богиня Анге столько детей и богатства, сколько бывает у пчел меда и сотов…
Пламя в ее глазах металось. Но и стоящего рядом она видела; в его темные глубокие глаза— до донышка не доглядишься, его убор высокий — войлочная шапка наподобие шлема и обтянута красным шелком, и понизу — венец золотой, саженный золотыми с эмалью узорам, будто резными изображениями башенок; на шее ожерелья и оплечья золоченые с цветными камнями, и маленькие округлые пряжечки с человеческими ликами свешиваются, чуть перезвякиваются; она уже знала то изображения святых служителей ее новой веры…
Отвели ее в горницу, где она сидела в своем тяжелом наряде. Во дворе запивали говядину и пироги пивом, сыченым медом, снова играла дуда, топали ноги в пляске и пелись песни.
Покрыв ей голову толстым покрывалом, повели ее в ее терем. Большая постель разложена была на деревянном помосте. Прислужницы раздели ее до одной рубахи, усадили на постель, оставили. Две свечи в подсвечниках высоких поставлены были. Он вошел тоже в одной рубахе брачной. Был он, как бог молний и грома, темноликий, темные блескучие глаза огромные, волосы темные прямые, борода острая.
Тогда, у реки (а как давно было!), она знала, что в их соитии брачном — ее месть ему и всему его роду, она ясно знала. После, пока убирали к свадьбе, она бессмысленным существом была. Но теперь вся она — и тело, и сердце, и мысли — все противилось ему. И от этой страшной супротивности вся, она вдруг напряженно обмерла и почувствовала, как холодеет больно. Это была смерть, но не было страшно. Лучше смерть, лишь бы он не сделался близок с ней…
Он сидел на краю постели, чуть свесив просто босые ноги, и смотрел на простертую красавицу, холодную, ледяную. Руки ее он уложил вдоль тела, прекрасная грудь замерла каменно.
Его тяготение к ней было таким страшным, и потому не было в нем торопливости. Кончиком пальца он касался изгиба холодных розовых губ, осторожно трогал длинную прядь распущенных светлых волос. И от этого одного делалось мучительно и сладко, до содроганий.
И три дня она лежала. Напрасно пытались оживить ее, напрасно подносили к лицу травы и жгли их в горнице и лили на лицо настои травяные. Жених, не сделавшийся мужем, смотрел без печали и будто и с любопытством странным. Она была и жива и словно бы мертва.
— Надо ехать за старухой Сюмерьге! — сказал Пуреш.
Запрягли в телегу семь лошадей одну за другой, упряжь медными бубенцами увешали. Сами служители богини Анге в своих уборах из перьев сели в телегу. Следом обережные поскакали на приземистых местных коньках. Поехали привезти великую ведунью, старуху Сюмерьге.
Еще четыре дня миновало. И вот на седьмой день воротились. Из телеги на руках снесли с большим бережением странное существо — то ли старую скрюченную женщину, то ли птицу длинноклювую; и лицо длинными темными волосами поросло; острыми звездочками глаза сверкают.
Внесли ведунью в горницу брачную. В наряде лоскутном стала над брачной постелью. Темными узловатыми лапами взяла красавицу за белые руки.
— Я ведунья, а ты пуще меня колдунья! Ступай за судьбою своей, прощайся с прежней жизнью девичьей…
Приговаривала громким, неожиданно ясным голосом.
Девушка открыла глаза. Не было слабости, бодрость чувствовала. Не думала ни об упрямстве, ни о мести, одна лишь бодрая готовность перенести свою судьбу оставалась.
Во дворе обряжали старухин поезд, грузили дары…
Он заключил ее в объятия, и уже и не было мучительно, а только странно. Говорил певуче, на непонятном своем языке.
— О, как я люблю тебя! Зачем я так люблю тебя?! — говорил.
Не было страшно и супротивно…
Он приставил к ней девушку, дочь своего приближенного. Девушка милой была, и видно было, что восхищается ее красотой. Стали друг у дружки учиться говорить.
Анка и вправду искренне восхищалась госпожой. Такая была странная красавица и будто чуждая всему земному. Случалось прежде Анке слышать жалобы прислужниц княгини Феодосии; та бывала гневлива, могла и ударить; глядела, чтобы волосы убраны были под шапку шелковую гладко, а пятно углядит на платье нарядном — достанется всем и пощечин и щипков. И была княгиня обычной женщиной, хотела красивой быть; опасалась, не старится ли; оставляла гордость и расспрашивала о разных разностях женских, говорила с боярынями и прислужницами, дивилась, а то и судила.
А эта красавица неземная была. Обронит словечко, улыбается смутно, в глазах голубых золотистый живой свет… И отчего-то жаль было ее…
Лето пошло на самый разгар. Девушки надели белые платья к сенокосу. Поднялись высокие травы. Сладкий медвяный дух понесся над покосами.
Теперь, в медовом дыхании трав, ему казалось, будто и она пробуждается и чувствует его любовь. Но, быть может, лишь казалось? И он знал, что справился с собою. Пусть остается эта боль в душе, пусть саднит, не отпускает, но он все свершил, как задумывал, и вернется к жизни обычной, которая есть истинная жизнь; а то нынешнее, что с ним сотворилось, — медвяный странный сон…
Пробудился.
Вести дошли плохие. Голод, мор и пожары в Новгороде Великом. Слава Богу, сыновей его успели верные сановники спасти, увезли в Переяславль. Немецкие купцы кораблями хлеб везут в Новгород. А не любят князья дружбы этой новгородской с немцами. Послов к Михаилу Черниговскому новгородцы посылали… Возвращаться надо к жизни своей… Самому во все входить…
Она спокойно, все с тою же улыбкой неземной приняла его отъезд. И будто задумчива была странно. А думала о чем? Бог весть!..
Но были трое, которым солоно его отъезд пришелся. Яков Первой, Михаил и Анка.
Перед самым отъездом побратался он с Пурешем, взял с него клятву беречь Анастасию и оказывать ей все положенные княжеские почести, а если родится дитя, известить немедля! И обратился к Якову, сказал, что жалует его дочь ближней милостницей княгине меньшой Анастасии. Яков покорно поклонился. Анка поняла, что оставляют её в мордовском городце, и слезы покатились из глаз. И будто чутье какое заставило Михаила поднять взгляд на Пурешева сына. И увидел довольство на его лице. Но неужели князь ради того и оставил Анку? Будто подачку кинул, чтобы забыл сын Пурешев, разумный малый, унижение свое… А если так…
Но в характере Михаила и его старшего друга Якова было сильно то чувство безоглядного самоотвержения, что и создает вернейших слуг, преданных, развиваясь, разрастаясь в душе. И слуга такой — не судья господину и преданности неколебимой. И в душе юной Анки уже разгоралось то чувство, прежде вовсе неведомое ей. И поглощенная новым трепетным чувством служения, она уже и не замечала, как глядит на нее молодой сын Пуреша. Вся была в своем желании трепетного бережения госпоже, такой странной, неземной. И если бы не было такое грехом, называла бы ее святой. И гордилась своим служением ей…