— Ну, как обстановка?
Шура одернула наспех наброшенный белый халат, кивнула на свободный стул, приглашая Кадомцева сесть.
— Ничего опасного. Легкая травма кистевой мышцы. Укол мы уже сделали. Сейчас промоем, зальем йодом — и все будет в порядке. Придется немного потерпеть, но пациент у меня видите какой? Железные нервы.
Солдат безучастно глядел в окно. Что он там разглядывал?
Кадомцев нарочно зашел сбоку, сел на кушетку и поразился отрешенности, которую увидел во взгляде солдата: так смотрит иногда бесконечно усталый человек, слепо, не мигая, уставившись в одну точку.
Шура мазала рану йодом, однако Микитенко даже не поморщился, не отвел от окна пустого взгляда. О чем он думал сейчас?
— Товарищ капитан! — неожиданно подал голос дежурный по кухне. — Когда прикажете доложить подробно о происшествии? О халатных действиях рядового Микитенко?
— Не нужно, — сказал Кадомцев. — Можете идти. Продолжайте исполнение своих обязанностей.
— Значит, доложить рапортом? В письменной форме?
Сержант держал руку у пилотки и покачивался, балансируя на носках: стоять на узком пороге ему было неудобно.
— Идите… — тихо, сдерживая раздражение, сказал Кадомцев. — Понимаете: ничего не надо.
— Есть!
Полоски бинта ровно ложились на вытянутую руку солдата. Кадомцеву подумалось, что не случайно он несколько раз сегодня встречался в разных ситуациях с этими двумя людьми, с ними начинался, с ними заканчивается первый день его новой службы.
Шура закончила перевязку, вынесла таз, а Микитенко все сидел на табуретке, неестественно вытянув руку, сидел, словно загипнотизированный.
— Полотенце я сама завтра отдам старшине, — сказала фельдшер. — Вы слышите, Микитенко?
Солдат поднялся, медленно пошел к двери, но уже у порога остановился: наверняка хотел что-то услышать еще, хотел, чтобы ему что-нибудь сказали. Кто? Конечно, капитан Кадомцев.
Сержант Хомякова выжидательно смотрела на Кадомцева, и во взгляде ее был вопрос: почему он молчит, разве трудно сказать несколько слов? «Трудно, очень трудно, — поднимаясь, подумал Кадомцев. — Из сотни слов только одно искреннее, настоящее, именно его надо найти и сказать».
Кадомцев осторожно положил руку на плечо Микитенко, с удивлением ощутил: Микитенко сразу словно обмяк.
— Все нормально, Микитенко… Оступился — ничего страшного. Вставай и иди дальше. Поддержим, поможем.
Кадомцев досадовал на себя за то, что говорил все-таки не то, не те слова, которые ждет от него солдат.
— Ездил я сегодня в Поливановку… Говорил с председателем сельсовета и теперь знаю всю правду. Оправдывать тебя не собираюсь, а ругать — тебя уже ругали. Так что хватит об этом и говорить и думать. Ну, а рука заживет до свадьбы. Только не забудь пригласить нас с сержантом Хомяковой. Договорились?
Что-то дрогнуло в лице Микитенко.
— Так точно… — Микитенко судорожно глотнул воздух, собираясь что-то добавить еще, но ничего не сказал.
— Иди отдыхай.
Микитенко вышел.
— А свадьба будет? — спросила Шура.
Она сидела за столиком у окна. На столе разложены книги, конспекты, до их прихода она, очевидно, занималась, а потом накрыла все сверху белой простыней.
— Будет, — кивнул Кадомцев. — Наверняка.
Он понимал, что оставаться ему здесь, пожалуй, незачем, да и неудобно — время позднее, первый час ночи.
— Вы здесь и живете?
— Здесь и живу.
Она включила настольную лампу, на минуту задумалась, улыбаясь чему-то своему.
— Знаете, Михаил Иванович, я немножко завидую вам… Завидую вашей увлеченности работой, делом. Многие тоже хорошо делают свое дело, но часто это только добросовестность. А вот увлеченность…
— Это зависит от того, как относиться к работе, — сказал Кадомцев.
— Да, я это поняла. Правда, с некоторым опозданием. Сначала чуть не стала филологом. Потом, недоучившись, выскочила замуж. Потом Марчиха — и жестокое разочарование. Я только здесь поняла, что главное — жить своим делом. Звучит, наверно, громко, но получается просто, обыденно. Я вот уже полтора года здесь и чувствую: наконец-то нашла то, с чего надо было начинать. Окончила фельдшерские курсы, учусь заочно. Раньше не понимала девушек, которые учительствуют в отдаленных селах, работают в провинциальных больницах. Жалела их, думала: несчастные, обиженные судьбой неудачницы. А теперь знаю: они гораздо счастливее многих благополучных дипломированных домохозяек.
— А как же личная жизнь?
Шура рассмеялась:
— Обыкновенно. С той только разницей, что теперь это для меня не главное. Ошибиться второй раз не хочу: хватит с меня одного «перспективного лейтенанта».
— Лейтенанта?
— Ну да. Мой муж был лейтенантом, служил здесь. Как приехал сюда, сто болезней на него свалились. Я, дура была, и медициной-то из-за него занялась, пошла на курсы. Ну да нет худа без добра — настоящее дело нашла. А он все-таки добился своего: демобилизовался.
— А вы остались?
— Как видите. Сначала из принципа. Потом привыкла. Понравилось. Народ здесь хороший! Замечательные ребята.
Приставив ладонь к щеке — прикрываясь от света настольной лампы, Шура пристально посмотрела на Кадомцева. Во взгляде ее было одновременно любопытство и извинение: не слишком ли много она наговорила?
Кадомцев понимал, что разговор этот для нее был очень важным и нужным.
— А все-таки вам трудно здесь, Шура…
Она отвела взгляд, помолчала, откинула со щеки прядь.
— Трудно… Сначала плакала, ревела ночами по-бабьи… Потом прошло.
— Ну, а сейчас?
— Сейчас?.. — Шура полистала толстый словарь, рассмеялась не очень естественно: — Сейчас вот изучаю латынь. Здорово помогает!
8
Солдатский умывальник, выкрашенный свежей охрой, блестит испариной, лоснится пузатыми боками. Приятно пахнет банным мылом, зубным порошком, крепким здоровым телом и мокрой мшистой землей под ногами.
Мылся Кадомцев один, когда время, отведенное распорядком для солдат, уже заканчивалось.
За фанерной перегородкой он узнал голоса: высокий, почти детский принадлежал, несомненно, Юлиану Мамкину; басом, степенно покашливая, говорил младший сержант Резник.
— Нет у тебя, Юлан, умственного подхода. Верещишь, тараторишь, будто сорока. А надо душевно. Понимаешь?
— А я разве не душевно? — оправдывался Мамкин. — «Что, — говорю, — Федя, у тебя такой угнетенный вид, вроде кошелек потерял? Поделись, — говорю, — может, я тебе товарищескую подмогу окажу». А он: «Катись отсюда со своей подмогой». Форменный грубиян.
— Парень он колючий, верно.
— Может, плюнуть на него, да и все? Пускай себе ходит дуется, раз не хочет по-товарищески.
— Нельзя, Юлан. Ты же видишь: что-то у него случилось. Переживает человек, ходит с камнем на сердце. И потом это же на его работе отражается.
Кадомцев перестал чистить зубы, прислушался: о ком речь, уж не о Салтыкове ли? А может быть, в расчете есть еще какой-то солдат или сержант по имени Федя?
С минуту за перегородкой слышалось лишь журчание воды, затем — опять скороговорка Мамкина:
— Юр, а Юр. Ты слыхал про авианосец-то? Ну про этот, про американский? Вечером по радио передавали. Говорят: сгорел.
— Ну и что? — жестко отозвался Резник. — Это ж агрессоры. Приперлись во Вьетнам, вот и получили, что положено. Жалеть их нечего.
— Оно, конечно, так. Но все-таки люди… — сказал Мамкин. — Я как-то на тракторе зябь поднимал. И двух зайчат лемехом порезал. Насмерть. Так потом, поверь, целую ночь не спал.
— Это, я тебе скажу, неплохо. Даже хорошо. Потому что человек должен беречь все живое. Он в природе самый сильный, стало быть, это ему и положено. Понял? А солдат тоже ведь что бережет? Жизнь. Ведь, если разобраться, так выходит?
— Точно…
— А от кого бережет? Они же тысячи вьетнамских детей погубили, напалмом спалили. Понимаешь, детей! А ты тут слюни распускаешь.
— Ты это что?.. Всерьез?
— Тьфу! — рассердился сержант. — И когда только из тебя этот домашний пар выйдет? Я с тобой всегда по-человечески. Понял? Ну, а ежели ругаюсь, так опять же ради твоего воспитания. Политического. А то ты, смотрю, на политзанятиях сидишь, отмалчиваешься, свою точку зрения не высказываешь. Робеешь?