— Мой Миша стриженый… — задумчиво сказала Юля. — Всегда стриженый. Все время под нулевку. Это ему нравится, мне тоже. Так он выглядит мужественнее и взрослее.
Упомянув о муже, Юля весь разговор повела только о нем.
Они с Мишей были знакомы еще по школе — учились в одном классе. Были обычными школьными товарищами. Потом он уехал в военное училище, она поступила в институт, и пошли письма. Целый поток писем. У нее дома, у матери, хранится целый чемодан с Мишиными письмами — двести двадцать четыре письма. Это много. Но она ведь еще сожгла не менее тридцати, тех, которые чем-либо обидели ее. Она сожгла их на медленном огне.
— Знаете, Зоя Николаевна, что такое любовь? Я на первом курсе троечницей была: ну нет у меня особых способностей к живописи. Потом, когда пошли Мишины письма, я будто заново родилась. И рисовать стала лучше. Знаете, сижу над работой, и вдруг какое-то находит безудержное озорство. Беру кисть или карандаш, смеюсь, балуюсь. Смотрю — выходит! И здорово — словно совсем не мое. Вот тогда у меня возникло пристрастие к зелено-черной гамме, это и сейчас мой конек. Две мои дипломные работы были на городской выставке. Предложили мне интересное место в одном институте. Отказалась. Удивляются: почему? И знаете, что я им ответила? Потому что люблю!
Юля долго смеялась, и весело прыгал-смеялся оранжевый мотылек над раскладушкой. Зойка тоже смеялась.
— Любовь — это самопожертвование, самоотречение. Вот что я поняла, Зоя Николаевна. В этом главное. Я сказала Мише: за тобой — хоть на край света. Он даже испугался: а как же диплом, работа? А я могу работать везде: и в Верховье, и на любой из этих точек. Хоть за тридевять земель. Везу с собой заказы на пятнадцать эскизов, за зиму все их выполню. А летом полетим с Мишей в отпуск — сдам. Вы не спите, Зоя Николаевна?
— Не сплю, Юленька. Слушаю.
— А еще — это вера в людей. Какое-то открывается сверхзрение. Вот я посмотрела на человека, только раз посмотрела на человека и сразу вижу — он хороший. Вот вы, ваш муж — вы очень хорошие. Я на вашего мужа ни капельки не обижаюсь. То, что меня не взяли, — это даже лучше. Пусть мой Мишка понервничает, пощелкает зубами. А то он немножко воображать стал. Конечно, мужчины, они все чуточку сухари. Взял и полетел. Я бы на его месте просто выпрыгнула из вертолета.
— А откуда вы знаете лейтенанта Эмдина?
— Ах, этот рыжий чудак! — рассмеялась Юля. — В аэропорту познакомились. Воображает себя сердцеедом. Впрочем, он хороший, добрый парень. Кстати, он сказал, что этот рейс «четверки» довольно опасный в такую погоду. Это правда?
Зойка помолчала, чтобы обдумать ответ. Голос ее прозвучал сонно, буднично:
— Вряд ли, Белкин — опытный летчик. Я думаю, все будет хорошо. Давайте, Юленька, спать.
Но заснуть Зойка долго не могла. Что-то тоскливое и тревожное сдавливало грудь. Все яснее и яснее нарастало чувство жалости. И не было слез, потому что она поняла: ей жалко себя.
7
Масюков проводил их до постового грибка, где начинался таежный проселок, и попрощался:
— Ни пуха ни пера!
Тихонов искренне послал его к черту. Он был не в духе — начало поисковой группы по всем статьям заваривалось очень плохо. С Масюковым они по-настоящему поругались, потому что вместо трех человек в состав группы он назначил двух и, главное, выделил не сержанта Воронова, крепкого, сильного, смышленого парня, а говоруна Вострухина. О Вострухине речи не было, когда они спорили с Масюковым в канцелярии. Сержант Вострухин как раз вошел по делу, краем уха услышал их разговор и стал напрашиваться. Конечно, Масюков тут же ухватился за это, даже обрадовался: согласен, даю командирское добро…
Раскисшая дорожная глина чавкала под сапогами, ноги то и дело разъезжались, а огромный, набитый до отказа охотничий рюкзак бросал Тихонова из стороны в сторону.
Вострухин пока молчит, изредка виновато сопит, натыкаясь сзади на спину Тихонова. Можно было бы сказать ему, чтоб шел рядом — дорога-то пока широкая, — так наверняка заведет свои байки «из жизни сельского киномеханика».
А вообще надо ему сказать. Все-таки у Вострухина за спиной рация — поскользнется, трахнет об землю, и пиши пропало. Придется возвращаться. Сбоку же, ежели что, можно его и поддержать.
— Вострухин!
— Я, товарищ старший лейтенант!
— Иди-ка лучше рядом. Вот слева. И держись рукой за меня.
— Нам, гусарам, все равно, — хохотнул сержант. — Как в песне говорится: «Встань со мною рядом, рассказать мне надо…»
— Во-первых, не «встань», а «сядь», — перебил недовольно Тихонов. — А во-вторых, не надо.
— Что не надо?
— Рассказывать.
— А… Понятно, товарищ старший лейтенант.
Долго шли молча. Тихонов старался припомнить, что они еще забыли, что еще было плохо подготовлено, не продумано за эти два часа скоропалительных сборов. Медикаменты, сухой паек, котелок, кружки, термос, плащ-палатки… Ракетницу и десять сигнальных ракет тоже взяли. Пистолет-ракетницу он не успел почистить, снять с нее масло. Да и сунул, кажется, на самое дно рюкзака, придется, видно, его потрошить весь — ведь у дома лесника они должны дать первую зеленую ракету: все в порядке, идем дальше.
— Вострухин, ты свою задачу понимаешь?
— Так точно, товарищ старший лейтенант!
— Как ты ее понимаешь? Обрисуй.
Вострухин любил поговорить. На собраниях никогда не укладывался в регламент. Однако сейчас он долго думал, прежде чем ответить, да и ответил непривычно коротко, односложно:
— Понимаю как почетную и благородную.
Что-то в его голосе прозвучало такое, что заставило Тихонова удивленно повернуть голову, и ему почудился в темноте горячий блеск в глазах сержанта.
— Правильно, — сказал Тихонов.
Первый раз за весь этот сумасшедший вечер он ощутил спокойствие и уверенность. И подумал, что постоянное смутное беспокойство рождено было в нем не мелочами-недоделками, не забытой запасной батарейкой и не пустяковыми придирками и упрямством Масюкова. Он все это время не очень верил в Вострухина и не слишком полагался на его добровольческую восторженность.
Но он ошибался, только сейчас понял, что ошибался.
— Не тяжело? — спросил Тихонов.
— Терпимо! — ответил сержант. — Для меня это мероприятие как праздник. Ей-богу, товарищ старший лейтенант! А вот скажите, почему так бывает: когда человек человеку помощь оказывает, он как бы гордостью наполняется, сам себе лучше кажется?
— Ну, это далеко не все испытывают.
— Все, почти все, товарищ старший лейтенант. Вот у нас в деревне существует такой обычай, называется «помочь». Например, у Теренькиных покос поспел — косить надо. Идет полдеревни, и все дело за один день. Или огород убрать, картошку выкопать. Взялись миром — все готово. Так это как праздник считается.
Тихонов в своем экипаже не очень-то жаловал говорунов. Ему по душе больше были такие, как ефрейтор Варенников, — молчаливые, сосредоточенные парни. Вострухина он, в общем-то, знал просто как способного оператора из смежного расчета. Но больше как балагура и говоруна. Может, он и в самом деле из тех редких людей, которые умеют и красно поговорить, и толково сделать? Ну, в этом еще надо убедиться.
…Ночь набухла влажной и упругой темнотой. Дождя не было, даже и мороси не чувствовалось, но все пропитано было сыростью: и кусты, и придорожный пихтач, и одежда, и скользкая глина под ногами. Воздух казался наполовину разбавленным промозглой осенней влагой, которая сочилась из туч, нависших прямо над головой.
На просеке старший лейтенант неожиданно свернул влево и потянул за собой Вострухина. Тот заупрямился:
— Рано же сворачивать! Поворот в конце просеки.
— Тут ближе, — буркнул Тихонов.
Может, тут и не было ближе, но захотелось ему вдруг пройтись, протопать по знакомой стежке-дорожке. Очень знакомой с прошлого лета. Хаживал он по ней августовскими вечерами. Было. И давно и, кажется, недавно.
Сквозь пихтач слабенько мелькнул огонек, послышался собачий лай. Тропка неожиданно выпрыгнула на обширную квадратную вырубку, в глубине которой смутно вырисовывался рубленый дом-пятистенник. Сквозь оконную занавеску приветливо мерцала лампа.