Когда привезли меня из Эрмитажа в крепость, то повели в Невскую куртину. На вопросы мои, куда ведут, комендант отвечал: «Сами увидите». Е. М. (Подушкин) уверял, что есть отличный номер. Меня ввели в небольшую комнату со сводом. По середине еще можно было стоять во весь рост, но к бокам комнаты надо было сгибаться. Стояла лазаретная кровать, на которой лежал матрац из соломы, на столике горела лампада. Е. М. опять начал утешать: «Не горюйте, все пройдет, номер отличный, сухой, теплый». Я осмотрелся, с трубы так и капало. На меня надели халат, туфли и заперли дверь. Первое чувство было такое, что положили живого в могилу. Потом пришла мысль не есть. Так прошел день, другой, на третий приходит Е. М.
– Что вы не кушаете?
– Не хочется.
– Полноте, кушайте, ведь заставят.
– Каким образом?
– Вставят машинку в рот и нальют бульона, а то запрут под землю, там мешки есть такие, ну, это – не то, что здесь, темно, сыро, нехорошо. Все пройдет, вот и Ермолов сидел (в царствование Павла I), а как выпустили, то мне и не кланяется. Вот и с вами так же будет.
Угрозы насчет бульона, вливаемого насильно, и мысль о мешках навели на меня невольно ужас. На четвертый день я стал есть. Через месяц меня повели в Следственную комиссию, как обыкновенно водили всех – с завязанными глазами, и допросы снова начались.
Однажды ко мне входит плац-адъютант, страшно бледный, подает мне 5 лимонов и просит не выдавать его. Один из лимонов был надрезан, и в нем я нашел записку от Васильчикова. Он писал, что один из членов нашего общества показал, что принял его при мне, и прибавлял, что от меня зависит спасти его или погубить. Потом Васильчиков был переведен на Кавказ офицером. Вскоре после того как я получил лимоны, меня опять повели в комиссию. На этот раз в зале было только двое из членов Следственной комиссии: граф Бенкендорф и князь Голицын. Оба знали меня с детства, князь Голицын бывал часто у моей матери.
– Послушайте, Анненков, – начал Голицын, – вам желаю добра, поверьте, говорите правду.
– Извольте, ваше превосходительство.
Тогда Бенкендорф продолжал:
– Вы знаете, государь милосерден. Сознайтесь чистосердечно, ведь ваша вина незначительна. Есть государственные люди, замешанные в этой истории, но вы ничего ведь не можете изменить. Вашей смерти не нужно, будьте только откровенны. Если вы во всем сознаетесь и раскаетесь, то самое большое наказание – вас разжалуют в солдаты и сошлют на Кавказ. Теперь начинается персидская война, первое дело – и вы офицер, а там можно служить или выйти в отставку, это – ваше дело. Не сознаетесь – вас оставят в крепости, вы имеете теперь понятие о ней, ведь это живая могила.
Слова Бенкендорфа невольно наводили на меня ужас, и я в эту минуту подвергался страшной внутренней борьбе. По совести, я, действительно, многого не знал, что происходило за последнее время в обществе, так как мало виделся с участвовавшими в нем, но слышал, что летом, когда я ездил за ремонтом, главные члены общества собирались в Новой деревне. Царская фамилия жила тогда в Елагинском дворце, и Александр I часто гулял один. Вадковский предлагал воспользоваться этим случаем и выстрелить из духового ружья. Рассчитывали, что тогда произойдет суматоха, и этим думали воспользоваться, чтобы ввести конституцию. Но обо всем этом только говорили и нашли лишним сообщать другим членам общества, и я узнал об этом гораздо позднее, поэтому говорил истинную правду, когда отвечал на все вопросы Бенкендорфа «не знаю», но он не верил и продолжал настаивать.
– Вы сами себе вредите, – заговорил он опять, – я понимаю, что теперь вы не хотите сознаться в том, что говорили за бокалом шампанского, но вы напрасно упорствуете, вас ожидает крепость, будьте лучше откровенны.
– Да я готов, но положительно ничего не знаю.
– Государь милостив, и, если вы сознаетесь, он вас простит, иначе…
Понятно, что в эту минуту нервы у меня были сильно расшатаны всем пережитым, крепость стояла перед глазами, как фантом. Несмотря на всю твердость моего характера, я настолько был потрясен, что наконец, почти машинально выговорил, что, действительно, слышал о цареубийстве. Тогда Бенкендорф тотчас же велел подать мне бумагу, и я так же машинально подписал ее. Меня снова отвели в крепость. Е. М. (Подушкин) пришел на другой день и стал меня укорять: «Что вы, батюшка мой, там наделали, зачем наговорили на себя? Теперь чаю не велели давать».
Этим кончились допросы, и до приговора Ивана Александровича более не трогали.
Глава шестая
Первые вести об Анненкове – Анна Ивановна Анненкова и ее причуды – Посылки в крепость – Приговор – Рождение дочери – Козни родственников – Отъезд в Петербург
Между тем я изнывала с тоски по нем и после напрасных попыток, сделанных мною в Москве, чтобы узнать что-нибудь о постигшей его участи, я решилась наконец отправить одного из преданных ему слуг в Петербург, чтобы узнать, где он мог находиться. Но для этого нужны были деньги, а у меня уже вышли те, которые оставил мне Иван Александрович, уезжая в Петербург. Расставаясь, мы не предвидели всего, что потом случилось в такое короткое время, и думали, что расстаемся ненадолго. Заложив свои бриллианты и турецкие шали, я наконец отправила человека в Петербург. В то время с матерью его я еще не виделась, но знала, что она мало заботилась о нем. Когда человек был готов к отъезду, я послала его к бездушной старухе, чтобы спросить, не прикажет ли она что-нибудь передать несчастному сыну. Она отвечала, что ничего, и приказала только благодарить меня за мои заботы.
Из Петербурга человек писал мне отчаянные письма, объяснял, что, несмотря на все его старания, он ничего не может узнать насчет своего барина, что носятся слухи, что он в крепости, но в какой именно – невозможно допытаться. Отчаяние мое возрастало с каждым днем. Я более не в состоянии была выносить такой неизвестности, но Господь сжалился надо мной, и наконец блеснул для меня луч надежды отыскать любимого мною человека. Ко мне зашел Стремоухов, брат того, которого Анненков встретил потом в Главном штабе. Этот служил также в кавалергардах, но не был замешан в истории 14 декабря. От него я узнала, что Иван Александрович находится в крепости в Выборге; это было в январе 1826 года.
Оба брата Стремоуховы были прекрасные, очень сердечные люди. В то время было очень нелегко узнать что бы то ни было об участи, постигшей молодых людей после 14 декабря. Стремоухов сумел это сделать, заставив болтать одного господина, которого встретил за столом в гостинице и в котором подозревал шпиона. От этого господина он узнал также подробности о том, что происходило в роковой день, и утешал меня тем, что Иван Александрович не был ранен и что он не может быть так строго осужден, как другие, потому что на площади находился со своим полком. (Но у него, к несчастью, было большое состояние и много родственников наследников, которые, как голодные волки, обрадовались обстоятельствам, благоприятным для них, и я уверена, что их влияние помогло в том, что И. А. был потом строже осужден.) Я немного успокоилась после визита Стремоухова, но тоска все более душила меня. Я чувствовала непреодолимую потребность увидать любимого человека и думала только о том, как бы поехать к нему. Но из Москвы выбраться мне было не легко: кроме того, что средства мои истощались, и я должна была снова работать, против меня начались интриги со стороны живущих в доме матери Ивана Александровича, которых был целый легион.
Старуха была окружена приживалками и жила невозможной жизнью. Позднее, когда она меня потребовала к себе, я была поражена всем, что увидала. Мне, как иностранке, казалось, что я попала в сказочный мир. Дом был громадный, в нем жило до 150 человек, составлявших свиту Анны Ивановны. Парадных комнат было без конца, но Анна Ивановна никогда почти не выходила из своих апартаментов. Более всего поражала комната, где она спала. Она никогда не ложилась в постель и не употребляла ни постельного белья, ни одеяла. Она не выносила никакого движения около себя, не терпела шума, поэтому все лакеи ходили в чулках и башмаках, и никто не смел говорить громко в ее присутствии. Без доклада к ней никто никогда не входил. Чтобы принять кого-нибудь, соблюдалось двадцать тысяч церемоний, и нередко желавшие видеть ее ожидали ее приема или выхода по целым часам.