Я с удивлением посмотрел на календарь у него на стене. Он задавал вопросы, как сотрудник секретной службы или полицейский.
— На промысел. Ты понял? Проституция. В лагерях ведь это бывает. — Люттих торопливо, одной рукой, свернул себе цигарку. Он нервно засмеялся, лизнул бумагу, проглотил слюну, зажег самокрутку и сильно затянулся. — От безденежья, когда выпадает случай, и все такое, — ну, в общем, понять это можно.
Я надул щеки и поднял брови.
— Тебе ничего на ум не приходит? Ладно, это был всего лишь вопрос. — Люттих боролся со слюной во рту, сглотнул и встал. Неожиданно сильно похлопал меня по плечу.
— Не хочешь тоже купить себе "ренглеры"?
— Ренглеры?
— Ну да, настоящие джинсы. Такие вот, — он показал на свои штаны. — Ты все время ходишь в этих, — я не хотел бы лезть тебе в печенки, — в этих потертых вельветовых брюках. Понимаешь, я ведь занимаюсь здесь не только устройством на работу. Я выступаю также, можно сказать, как консультант. При таких твоих вельветовых штанах, при такой одежке работодателям нелегко себе представить, какой ты мировой парень.
— Им незачем это себе представлять. Я не мировой парень. Вельвет мне нравится. То, что он потертый, меня не смущает.
— Ты ничего не хочешь, Пишке. Понимаешь, я здесь месяцами твержу до хрипоты одно и то же.
А ты на самом деле ничего не хочешь. Вероятно, выйдя на улицу, ты надо мной смеешься — признайся, Пишке. Никакой работы ты не хочешь. Тебе, наверно, слишком себя жалко, правда?
Так, понемногу, таяло дружелюбие в тоне и поведении Люттиха. Я впервые с облегчением взглянул ему прямо в лицо.
— Сплошной отказ, — Люттих мне кивнул. — Чего ты ждешь?
— Чего я жду? — переспросил я, чтобы выиграть немного времени, а потом, не успев подумать, неожиданно сказал: — Удачи, — и улыбнулся, потому что этот ответ вдруг показался мне таким естественным и верным, как ни один другой за последние месяцы.
Люттих приковал меня к месту сверлящим взглядом, который стремился все понять и постичь. Он покачал головой.
— Я этого не понимаю, — сказал он тихо и подчеркнуто кротко. — Вы приезжаете сюда безо всего, да, без зимних ботинок и без стиральной машины, у вас и белья-то нет, чтобы заполнить машину, нет крыши над головой, нет гроша за душой, становитесь с протянутой рукой, то принимаете, это отвергаете, да еще предъявляете претензии, вот как.
Слова Люттиха звучали гулко. Каждое эхом отзывалось во мне. Я эти слова взвешивал — по отдельности и вместе, на одну сторону клал зимние ботинки, на другую — Ничто, на одну сторону — стиральную машину, на другую — Ничто, потом обнаружил тень насмешки во взгляде Люттиха, которого он с меня не сводил, пока перечислял все дары и всё, чего не хватает, — и опустил глаза. И здесь тоже, подумал я: Ничто. Мне не пришло на ум ни единого слова, которым я мог бы ответить на его рассуждения. Я поднял до половины застежку-"молнию" на своей ветровке, дальше она не шла, заело. Вставая, я от смущения похлопал по люттихову столу и поспешил удалиться.
— С пустым чемоданом, — услышал я позади себя, возможно, в его голосе звучала растерянность, а тот, кто ее вызвал, убегал, оставляя, у Люттиха неприятное и будоражащее чувство, похожее на ярость, которая была слишком сильна, чтобы позволить ее заметить, так что он еще крикнул мне вдогонку:
— Кто не хочет, тому ничего не надо.
Не каждому в коридоре удалось найти место, куда сесть, мне пришлось протискиваться сквозь толпу ожидающих, перешагивая через чьи-то ступни и вытянутые ноги. Краем глаза я приметил женщину в летнем платье, которая однажды на какую-то долю секунды явилась мне принцессой из чешской сказки, — она стояла между двумя плотно заполненными скамейками и изучала объявления, прикрепленные к пробковой доске. "Осторожно, стреляют!" — прочел я мимоходом. Маленькие черно — белые фотографии показывали молодые лица террористов. Я поспешил отвернуться — здесь я с ней встретиться не хотел. Сжал руку за спиной в кулак и принялся прохаживаться туда-сюда. Дойдя до лестницы, я услыхал, как Люттих орет: "Твой штемпель, Пишке!" Он стоял в дверях своего кабинета, свет, яркий солнечный свет вспыхивал на его шарфе и других тканях в этом кабинете. Я опять повернул к лестнице и подумал было, что голос Люттиха и его появление в дверях мне просто почудились. Даже вторично услышав, как он орет, я вернуться не пожелал — ни ради Люттиха, который махал над головами ищущих работу каким-то листком бумаги, ни ради этого листка со штемпелем, который я должен был предъявить лагерному начальству, ни ради себя самого. Мне предстояло ни больше, ни меньше, как ждать удачи. Солнце пробилось ненадолго и снова исчезло в тучах. Мокрый снег падал между рядами домов и с ветром залетал ко мне в полурасстегнутую куртку. Выйти под сплошь обложенное небо, ощутить на лице мокрый снег, но этому не подчиниться, — вот что доставило мне удовольствие.
Кристина Яблоновска совершает оплошность
Чашкой я зачерпнула горячей воды из лохани и полила отцу голову. Намылила ему затылок. Он поджал губы и не издал ни звука, а я старалась, чтобы мыло не попало в рану у корней волос.
— Поосторожней! — Он хотел шлепнуть меня ладонью, но угодил по краю фартука. В воздухе носились тончайшие мыльные пузыри. Когда я стала вытирать ему волосы, и он поднял голову, вода в лохани была красной. Я осторожно провела полотенцем по его голому волосатому плечу; вся верхняя половина туловиша у него была покрыта красными пятнами.
— Что ты там делаешь? — Он опять хотел стукнуть меня ладонью.
— Ничего.
— Да ведь больно же, ай! Перестань. Почему ты такая неловкая, твоя мать была совсем другая. Какая ты беспомощная, ай! И грубая. Оставь меня в покое.
Но я продолжала натирать ему спину мазью, которую дала мне для него женщина в пункте первой помощи.
— Позаботься о своем брате, а меня оставь в покое, — ворчал он.
Я утаила от него, что Ежи меня уже не узнает, несмотря на это, врачи уверяли, будто к Рождеству его выпишут. "Домой", — говорили они, имея в виду лагерь, в котором он еще меньше признал бы свой дом, чем во мне — свою сестру. Я принесла из ванной свежей воды, взяла последний чистый уголок полотенца, чтобы намочить его в маленькой миске, осторожно вытерла кожу вокруг ран и смыла вытекшие из них кровь и грязь.
— Открой рот, — сказала я ему, но он сжал губы и дожидался момента, когда я отвернусь, чтобы выжать полотенце.
— Толстая и грубая.
— Зачем тебе вообще понадобилось слезать с кровати?
— Толстая и грубая.
— Неудивительно, что они тебя поколотили.
— Я танцор, да еще какой.
— Но ты же не можешь заставить женщину танцевать.
— Она хотела.
— Ах, вот как?
— Да, это она хотела, а вовсе не я. Ай!
— И поэтому ее муж тебя отлупил?
— Поэтому, да. Я хотел остаться наверху.
— Ты должен говорить более четко, папа, я с трудом тебя понимаю. Ты все сильнее шепелявишь. И не ерзай, не то мыло попадет в раны.
— Ба! С какой стати? Он стащил меня с постели. Это, мол, оскорбление, если я не желаю танцевать с его женой.
— Оскорбление. — Разумеется, ни одному слову отца я не верила. Но ему необязательно было это знать.
— Его жене, если она чего-то желает, никто никогда не отказывает, сказал он.
— Ах, папа.
— Мне она показалась слишком старой. Просто — напросто слишком старой. Почему это я должен танцевать с такой старой кошелкой?
— Она наверняка лет на двадцать тебя моложе, если не на тридцать.
— Ба, лет на двадцать моложе. Так сколько же ей? Пятьдесят с гаком? Будь ей даже двадцать, — с такими я не танцую. Вот с этой Нелли — с ней бы я потанцевал. Может, она опять придет к нам в гости?
— В гости к нам она не приходила, папа. Ей надо было уйти, и она оставила у меня своих детей.
— Вот с ней бы я потанцевал, а больше ни с кем.