Второй служащий вернулся с куском ядрового мыла.
— А побыстрее нельзя?
— Не надо, пожалуйста.
Служащий схватил меня за руку и стал стягивать кольцо.
— Пожалуйста, не надо. — Голос у меня оставался странно спокойным, словно принадлежал не мне. Я сжала руку в кулак. Служащий пытался кулак разжать, отгибая палец за пальцем.
— Пожалуйста, не надо.
Словно при замедленном кинопоказе, наблюдала я за тем, как кольцо сдвигалось все дальше по пальцу, сдвигалось с нажимом, с усилием, пока не исчезло в руке служащего. Обошлось без мыла. Я не чувствовала ни кольца, ни своей руки. Где-то чуть дальше мне слышался голос: "Пожалуйста, не надо. Пожалуйста, не надо. Пожалуйста, не надо". Возможно, это меня передразнивал старший из служащих, тот, что сейчас стоял у двери, а вообще отдавал приказания.
— Вы останетесь здесь. — Он распорядился, чтобы младший не спускал с меня глаз, потом сделал знак "коллеге", которая пошла за ним с моими вещами. На среднем пальце от кольца даже не осталось отпечатка. Младший стоял у притолоки и, казалось, радовался. Я невольно вспомнила своего брата, который в годы возмужания ни о чем не мечтал так страстно, как о мундире, и больше всего ему нравились формы полицейских и солдат, но пожарные, летчики и матросы восхищали его тоже. Золотые звезды нравились ему больше, чем серебряные и красные. Его мечты о будущей профессии развивались исключительно в этом направлении. Я уверена: из него вышел бы плохой полицейский. Не потому, что он был бы не способен отдавать приказы или сходу вникнуть в ситуацию, такие вещи давались ему легко, а вот подчиняться кому — то ему было тяжело, приказов он ни от кого, кроме нашей матери, не терпел. Так что пришлось ему стать не особенно преуспевающим фрезеровщиком. Этот парень здесь уж слишком охотно исполнял приказы, даже если это был приказ следить за раздетой женщиной. Его глаза беспокойно бегали по моему телу и тому, что его окружало, они были такими напряженно зоркими, что мне со стыда хотелось незаметно провалиться сквозь землю. Я тоже исподволь к нему присматривалась. Голова маленькая, молодой. Высокого роста. Больше мне ничего в глаза не бросилось, ничего особенного, индивидуального. Возможно, у него была бледная кожа, по при таком свете кожа любого человека показалась бы бледной. Я не имела права даже знать его имя, так как могла бы его предать. Его воинское звание оставалось неизвестным, зная его, я могла бы сориентироваться. Только его внешность, воздействию которой я уже изрядное время подвергалась, создавала, конечно, непреднамеренную близость. Ему моя нагота казалась более неприятной, чем мне. Вдруг стало совершенно темно, потом опять зажегся свет.
— Извините, — высоченный юноша с трудом скрывал, как ему смешно, — он явно спиной нажал на выключатель. Я снова скрестила на груди руки.
Через некоторое время открылась дверь, старший из чиновников скомандовал: "Пройдемте!" В дверном проеме показалась женщина-служащая, вероятно, она сопровождала нас приличия ради, дабы соблюсти благонравие и порядок. Она принесла для меня полотенце, но они было слишком маленькое, чтобы прикрыть все, — грудь и срам, а прежде всего — большое родимое пятно, расползшееся возле моей коленной чашечки, пятно, которое я ненавидела, которое было мне противно и которое мне хотелось показывать этим людям даже еще меньше, чем грудь и срам. По коридору мы прошли в другую комнату, где нас встретил человек в голубом фартуке и в очках. Он положил на полку колено какой-то трубы, наверно, это был мастер, отвечавший за исправность инвентаря и производивший его ремонт. Старший сказал ему про меня:
— Это она.
Человек в голубом фартуке на меня не взглянул, только устало кивнул головой в сторону кресла и велел мне туда сесть.
— Зачем это?
— Таков порядок.
Кресло напоминало трон, у него были широкие подлокотники, устойчивый и высокий цоколь.
— Залезайте.
— Мне нужно пописать.
— Сейчас?
— Да.
— Туалеты в другом конце, туда вы сейчас не пройдете. — Служащий задумчиво смотрел на мою грудь, которую не могло закрыть полотенце.
— В углу стоит ведро, — сказал человек в голубом фартуке и указал на белое эмалированное ведро.
Я пристроилась над ведром, полотенце соскользнуло на пол, одной рукой я поймала его за уголок, словно этим движением могла прикрыть свою наготу.
Мой взгляд остановился на Единственном, который вошел в комнату, незамеченный мной. Я не могла решить, которым он был вначале, Правым или Левым. Так было легче не воспринимать его присутствие, как нечто касающееся меня. Служащая протянула мне лигнин.
— А теперь залезайте.
Мягкая обивка этого трона во многих местах была порвана. Из прорех лез наружу пенопласт, наверху он расслаивался, вбирая в себя воздух и влагу, крошился от трения. Мысли мои не желали останавливаться. Ну, думала я, есть женщины, пережившие и не такое. Во время войны. Я огляделась: напротив меня находилось одно из черных стекол, рама которого была так плотно вделана в стену, что здесь едва ли могла идти речь об окне наружу. К тому же помещалось оно в правом углу по отношению к двери и коридору, по которому мы прошли, так что скорее должно было выходить в соседнюю комнату.
Насколько же черной стала теперь ночь? Других окон в комнате не было. Я нигде не обнаружила часов, и вообще никакого, хотя бы маленького и примитивного инструмента для измерения времени, не говоря уже об ориентации в пространстве. В лотке возле меня, на расстоянии полуметра, лежали всевозможные инструменты, они походили на шприцы, пустые шприцы разной величины, шприцы, наполненные прозрачной жидкостью, шприцы с голубоватой мерцающей жидкостью, небольшие щипцы; что-то вроде ножа, или скорее, бритвы, две пары ножниц, из коих у одной были тупые концы, а еще — что-то похожее на ложку для мороженого, правда, поменьше; и, наконец, иголки. Да, только вот теперь нет войны. Я, во всяком случае, до сих пор определению "война" не вполне верила, даже с эпитетом "холодная". Что это, собственно, означало — "холодная война"? Гусиная кожа у меня была. Но при чем тут холод? Мне не было холодно. Я ничего не чувствовала. Даже мои поднятые вверх ноги онемели. При слове "война" мне представлялось нечто другое, чего я не испытала, и что определялось словами, порождавшими в воображении лишь безобразно искромсанные картины. Взгляд мой упирался в черное стекло. За ним могло ничего не быть. Так же, как медный дворец мог быть кулисой, фоном сна, скрывавшего великое ничто, огромное пустое пространство, наполненное только воздухом и несколькими железными распорками, служившими для поддержания этой кулисы. На полу песок. Если внутрь вели красные ковровые дорожки, и по ним шествовали министры, исчезая из видимого мира, значит, они подземными ходами попадали не куда — то там, а в наипрекраснейшее место — под сине — зеленые своды Государственной безопасности. Там их лица оставались бледными, а страх сидел в них так глубоко, что даже по возвращении в собственную далекую страну они не хотели рассказывать о внутреннем убранстве дворца. Память им отказывала. У них на глазах все еще была символическая повязка, а вот пенопласт, прилепившийся к моему бедру, был, напротив, вполне реальным.
Того, что мы жили в состоянии войны, я до сих пор по-настоящему не замечала. За это мне было стыдно. Но наверняка это был не тот стыд, какой во мне искали. Инструменты вдвигались в меня и вытаскивались обратно. А могла ли быть горячая война? Я невольно вспомнила бабушку: в возрасте восьмидесяти лет и после неоднократного пересечения границы без всяких происшествий. Три года назад, за день до Хануки, на границе в маленькой комнатке ее заставили раздеться и открыть рот для того, чтобы под тем же предлогом, что придумали для меня, снять все зубные коронки и мосты. Только у нее они, пожалуй, надеялись обнаружить материалы какой-нибудь западной секретной службы, который она предположительно собиралась нелегально ввезти, в то время как в моем случае они, конечно, боялись, что я могу выведать смехотворные результаты их исследований — для западной науки. Произведение искусства, созданное профессором, доктором стоматологии Шуманом, менее чем за два часа было методично разрушено, а в довершение всего бабушку заставили долгие часы дожидаться, чтобы в конце концов отправить домой без протезов, с коробочкой, полной обломков зубных коронок. О другом бабушка в своем рассказе, возможно, умолчала. То была, наверно, обжигающая боль, во всяком случае, мой мозг подавал сигналы о чем-то в этом роде. Обжигающая — хотя ожога я не почувствовала. Зачем было этому человеку в голубом фартуке соблюдать осторожность? Он был ремесленник, а не любитель. И поскольку он явно хорошо знал, что ищет, но не находил этого, то ему требовалось изрядное время для обследования. Жжение прекратилось, однако из-за того, что мою голову держали словно металлическими щипцами, я не могла посмотреть, что делается у меня ниже пупка. То, чем занимался сейчас этот ремесленник, не было поиском. Он что — то во мне мастерил, что-то в меня встраивал, превращая меня в оболочку своей поделки. Нет, они меня не отпустят. Они собирались заслать меня, как Троянского коня.