Умирают растения, животные. Всякой твари рассказчик сострадает. Сочувствует павлину, которого нечем кормить: он, как люди, сам добывает себе пропитание, становится дерзким вором, оклевывает у греков пшеницу. Шмелев жалеет курочек: «Бедные мои птицы! Они худеют, тают, но… они связывают нас с прошлым. До последнего зернышка мы будем делиться с ними». Умирает на его руках курочка Торпедка, но сам рассказчик не смеет ее есть и закапывает в землю. Из октябрьского 1921 года письма к Вересаеву становится понятным трогательное отношение к курочкам — с ними связаны воспоминания о сыне: «Есть 6 кур, но их не могу. <…>. Я их кормлю сухим виногр<адным> листом. Это единое наше. Посл<еднюю> крошку делим. О, я мог бы много ласкового сказать о них. Об их уме, о многом. И все, все связано с мальчиком»[132]. Умирают кони, брошенные в Крыму ушедшей за море армией добровольцев. Погибает природа: чернеет море, убит каменистый клочок земли. Разрушаются дома: ослепла разоренная ворами дачка екатеринославской учительницы. «Солнце мертвых» потрясало этой древней, роковой безысходностью, библейскими масштабами гибели.

В пещерном существовании умирает и человеческая мысль. Встретилась «замызганная баба» с «лицом без мысли, одуревшая от невзгоды». Рассказчик, послушный инстинкту самосохранения, убеждает себя отказаться думать: «Надо разучиться думать!» Но как это противоестественно, и какие у девочки Ляли умные русские глаза. Примечательно, что Евгения Герцык, также пережившая крымскую трагедию, в ночь судакских расстрелов записала в дневнике 1 марта 1921 года: «Страшная ночь 18 января, когда я тупо, механически кончала все дела дневные <…>»; 15 апреля 1921 года — о своей реакции на репрессии: «И какая я лежу опустошенная, обессмысленная и разбитая, когда уводили Б<обу>, и после этой ночи страшной, ночи смертей, и после лица его на вокзале. Отчего было это чувство, когда стояла, провожая каторжников, что это уже было, точь-в-точь так же?»[133]. В созданном в Туапсе стихотворении «Изгнанники» (1920) Ирина Кнорринг, камерная поэтесса, путь которой из Крыма лежал в африканский лагерь русских беженцев, писала: «В нас нет стремленья, в нас нет желанья, / Мы только тени, в нас жизни нет <…> / У нас нет жизни — она увяла, у нас нет мысли в немых сердцах. / Душа стремиться и жить устала — / Мы только призрак, мы только прах!»[134] Описывая в дневнике крымские расстрелы, Евфалия Хатаева заметила: «Привыкли, что ли, мы к крови, к смерти, болезни, страданию…»[135] Угасание интеллекта, притупление психических реакций как итог репрессий, каждодневного страха отмечены и в «Окаянных днях» (1918–1919) Бунина: большевики, приучая человека к ужасу, делали его невосприимчивым. Показательна реакция А. Амфитеатрова на «Солнце мертвых»: «…никакого сопротивления торжествующему большевизму нет и уже быть не может, хотя бы в самой тайной и пассивной форме, ибо население под двойным бичом рабства и голода ОСКОТИНЕЛО»[136].

Бесчувствие, механистичность существования заострены Шмелевым в мотивах людоедства. Собственно, Шмелев описывал все, как было. Он ввел в повествование сюжет о Бабе-Яге; она — древний образ хозяйки мира мертвых, в мифе о ней есть несомненная связь с Персефоной, которая, похищенная Аидом, стала богиней мертвых[137]. Помело Бабы-Яги — это помело репрессий: «Шумит-гремит по горам, по черным лесам-дубам, — грохот такой гудящий! Валит-катит Баба-Яга в ступе своей железной, пестом погоняет, помелом след заметает… помелом железным». В Бахчисарае татарин съел жену, и доктор прокомментировал: «Значит, Баба-Яга завелась…» Яга у Шмелева — символ реального каннибализма. В воспоминаниях дочери генерала Николая Петровича Квашнина-Самарина Марии Николаевны Квашниной-Самариной о крымском ужасе такое свидетельство: «Как-то раз ко мне подошла маленькая девочка — дочка санитарки — и сказала с восторгом: „Сестрица, какую вкусную человечину я ела!“»[138]

Большевик для Шмелева все равно что старьевщик, который для будущего наварит из человечьих костей клей, из крови заготовит бульонные кубики. В «Солнце мертвых» есть несколько таких старьевщиков. В городок приехали те, «что убивать ходят», они днем спали, ночью убивали, они уставали от работы: «Нужно было устроить бойни, заносить цифры для баланса, подводить итоги. <…> Убить надо было очень много. Больше ста двадцати тысяч. И убить на бойнях». Теоретиков социализма доктор называет «кровавенькой сектой». Матросы, «одуревшие от вина, мутноглазые», — дикая орда: они били о камни бутылки с портвейном, мускатом, руками вырывали у баранов кишки, плясали с гиком вокруг огня, «спали с девками по кустам», били пушкой по татарским деревням.

Мелкозубый музыкант Шура — это местная большевистская элита: он хорошо одет и сыт, он «принимает женщин», «он один на коньке ездит, когда все ползают на карачках». Сытые победители — реальность. Сытые победители вызывали в Шмелеве страх за существование всеобщее. Они вызывали в нем и брезгливость. Как-то он и Тренев шли по городу и вдруг услышали томный, полный неги мотив, что само по себе казалось диким совокуплением смерти с чумой; над угловым входом одного из домов была вывеска «Студия ритмического танца — дунканизм»; заглянув в окно, они увидели страстно раскачивающиеся тела, полные плечи, серьги в ушах, «ангельские» прически и жующие рты; они увидели два стола: «…на одном — колбаса (не зеленая), сыр, яйца… На другом: груды хлеба пшеничного — глаз режет белизна! — молоко в бутылках, стаканы, сливочное масло глыбой, варенье. Два жида-юноши у входа, с… винтовками! Те пары потанцуют, прижимаясь этими местами, — к столу, запихивают до растопыренных ушей все и — все напев истомный, напев Востока. Музыканты во фраках-рвани — тоже жуют… все жует-поет телом пухлым — льнет друг к другу — прилипает — и все плывет — покачивается — в ритме — танце — в „дунканизме“. А кругом, под окнами — издыхают»[139]. Увиденное он понял как зловещий символ, мерзкий ритуал — как соитие на трупах.

Крымские подвалы были превращены в тюрьмы, и Шмелев писал об этих подвалах в «Солнце мертвых». Герой Гамсуна в поисках приюта идет на хитрость, и ему удается переночевать в уютной камере полицейского участка; темнота камеры возбуждала страх, герой боялся раствориться во мраке, он был близок безумию; его ночные тревоги — следствие добровольного заточения, голода и нервного возбуждения. В «Солнце мертвых» тюремное, подвальное, существование предсмертное, из подвалов людей забирали на расстрел. Шмелев пишет о подвальных смертниках: «В зимнее дождливое утро, когда солнце завалили тучи, в подвалах Крыма свалены были десятки тысяч человеческих жизней и дожидались своего убийства». Мотив подвальных смертников мы встречаем и в очерках и стихотворениях Аделаиды Герцык. Живя в Крыму, она знала о крымском существовании Шмелева. Так, в марте 1922 года она писала И. А. Новикову, в редакцию издательства «Костры»: «О местонахождении Шмелева и Сергеева-Ценского Вам, верно, уже сообщил Волошин»[140]. Три недели в январе 1921 года Герцык провела в тюрьме, создала там стихотворный цикл «Подвальные», после освобождения написала «Подвальные очерки». Как и «Солнце мертвых», произведения Герцык автобиографичны. В дневниковых записях 1921 года также жившей в Крыму Евгении Герцык говорится о «призрачной» жизни в Феодосии — между тюрьмой и церковью: «Это Военная улица, по которой десятки раз в день ходила, ловя знак, взгляд, улыбку в подвальное оконце и тут же вглядываясь тревожно в этих скоморохов в коже и звездах…»[141] На окраине Феодосии был расстрелян Сергей Шмелев… Как и Шмелев, в крымской действительности сестры Герцык видели признаки конца. Подвальное существование — сквозной мотив и воспоминаний Квашниной-Самариной («увели его в подвал», «я пришла в подвал», «меня вызвали из подвала», «втолкнули меня обратно в подвал» и т. д.). Описывая террор большевиков в Крыму, она сообщала о том, что особому карательному отряду были даны полномочия арестовывать, расстреливать и «арестованных они помещали в винном подвале дачи Капнист-Паскевич…»[142].

вернуться

132

«Последний мой крик — спасите!». С. 183.

вернуться

133

Герцык А. Воспоминания. М., 1996. С. 252.

вернуться

134

Кнорринг И. Очертания смутного Крыма… // Крымский альбом. 2003. С. 122.

вернуться

135

Хатаева Е. Жизнь в красном Крыму. С. 140.

вернуться

136

Возрождение. 1926. 17 нояб.

вернуться

137

А. А. Потебня обратил внимание на сходство славянской Яги, «пожирающей смертью», с «мрачной и жестокой» Персефоной. См.: Потебня А. А. О мифическом значении некоторых обрядов и поверий // Потебня А. А. Символ и миф в народной культуре. М., 2000. С. 243.

вернуться

138

Квашнина-Самарина М. Н. В красном Крыму // Минувшее. № 1. М., 1990. С. 352.

вернуться

139

Письмо И. С. Шмелева к О. А. Бредиус-Субботиной от 6.11.1941 // И. С. Шмелев и О. А. Бредиус-Субботина. Т. 1. С. 239–240.

вернуться

140

Письмо от 10 (23) марта 1922 // Сестры Герцык. Письма. С. 479.

вернуться

141

Герцык Е. Воспоминания. С. 252.

вернуться

142

Квашнина-Самарина М. Н. В красном Крыму. С. 336.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: