По этим сведениям, Ляля был жив, но находился уже не в Крыму, а в Центральной России, и в таких условиях, что подать о себе вести он не мог.
С тех пор как я получил это известие, я решил попытаться еще раз пробраться в Россию и стал нащупывать возможности.
Возможности эти скоро представились. Это, впрочем, всегда так бывает: стоит только о чем-нибудь очень упорно думать, и через некоторое время непременно появится какая-нибудь ступенечка, казалось, в совершенно неприступной стене…
По понятным причинам я буду очень непонятным в этой части своего изложения. Я могу только сказать, что я поставил вопрос просто: надо искать помощь у тех, кто по своей профессии должен иметь постоянные способы проникновения в Россию.
Кто же могли быть эти люди? Естественно — контрабандисты.
Я стал искать связей среди контрабандистов и нашел: «Не имей сто рублей, а имей сто друзей».
Однако судьба князя П. Д. Долгорукова, который как раз предпринял попытку проникновения в Россию, но добрался только до первой приграничной станции Кривин, где и был арестован и только благодаря своему мужеству и выдержке не опознан, а выслан обратно в Польшу под видом старого псаломщика, — заставляла быть в особенности осторожным.
Поэтому прошло два года, прежде чем мне удалось поставить дело так, как я этого желал.
В то время как я получил известие, что все более или менее готово и я могу войти в сношение с людьми, которые мне обеспечат мощную протекцию среди контрабандистов, я жил в Сремских Карловцах в Сербии. Этот город, как известно, был резиденцией генерала Врангеля.
Разумеется, главной причиной моего стремления проникнуть в Россию было желание найти сына. Но правда и то, что и само по себе это путешествие меня в высшей степени интересовало. Меня отнюдь не удовлетворяла газетная информация о том, что делается в Советской России. Хотелось «вложить персты в раны». По многим признакам мне казалось, что дело обстоит не совсем так, как об этом пишут. Самая мысль, что стомиллионный русский народ «исчез с карты земли», казалась чудовищной. Словом, объяснять это не к чему. Всякий эмигрант понимает жгучий интерес всякого из нас к тому, что там за чертой. Если же к этому присоединить сильнейший личный мотив и возможности, которые не часто перепадают, то получилась комбинация трех сил, которая и обусловила мое решение.
Живучи, так сказать, под боком у генерала Врангеля, да и вообще имея привычку делиться с ним политическими возможностями (а мое путешествие могло развернуться и в таковую), я, разумеется, рассказал ему о своих намерениях.
Генерал Врангель отнесся в высшей степени сердечно ко мне лично, но вместе с тем дал мне понять совершенно решительно, что «политики не будет».
Генерал Врангель, как известно, снял с себя всякую ответственность «за политику» в тот день, когда, подчинив себя великому князю Николаю Николаевичу, он посвятил свои силы «исключительно заботам об армии». Из наших разговоров с генералом Врангелем выяснилось, что по этой причине никаких политических заданий он мне не дает. Главкому приходилось быть особенно осторожным в этом случае, ввиду того что некоторые элементы вели против него непрекращающиеся интриги. Эти люди не упустили бы случая истолковать мое путешествие так, что Врангель послал Шульгина со специальными задачами в Россию. И таким образом ведет свою самостоятельную, отдельную «бонапартистскую» политику. Что может быть такая интрига, это, конечно, очень грустно, но это так…
По этой причине ко времени моего отъезда генерал Врангель был даже не особенно в курсе моих истинных намерений: он полагал, что я в конце концов пошлю на розыски сына другое лицо вместо себя.
В полном курсе дела был уже ныне покойный генерал Леонид Александрович Артифексов. Я оставил ему письмо, которое просил его опубликовать при наступлении известных обстоятельств. Дело было в том, что я порядочно побаивался, как бы в случае неудачи, то есть в случае, если я попадусь, большевики не разыграли со мной того же самого, что они проделали с Борисом Савинковым, т. е. чтобы они не опозорили меня прежде, чем тем или иным способом прикончить. Поэтому в письме на имя генерала Артифексова я заявлял, что хотя я еду в Россию по личным мотивам и политики делать не собираюсь, но я остаюсь непримиримым врагом большевиков, почему каким бы то ни было их заявлением о моем «раскаянии» или с ними «примирении» прошу не придавать никакой веры.
В Сремских Карловцах был очень трогательный обычай. Когда отъезжает кто-нибудь из русской колонии, то его провожают все, начиная с самого генерала Врангеля. Так и в этот день, когда я уезжал, маленький вокзал переполнился русскими лицами. Только двое из них знали, куда именно я еду. Все остальные думали, что я еду в Польшу, по своим делам. Но и Польша очень далека по нынешним временам, когда людей разделяют не столько расстояния, сколько визы. Выехать из любой страны легко — вернуться трудно. А двое самых младших членов русской колонии, те просто ничего не соображали: они явились на вокзал в «колясочках» и только новорожденным писком выражали мне свое сочувствие.
Когда поезд тронулся, вся группа, расцветившаяся осенним солнцем, закивала, замахала прощальными приветствиями, как полагается.
Путешествие в Польшу нужно мне было, чтобы «отвлечь внимание». Я не замечал за собой в последнее время большевистского наблюдения, но разве в этом можно было ручаться. Они время от времени принимались следить за мной. Так, в Константинополе в 1921 году они выкрадывали у меня письма, о чем я узнал совершенно точно, а в 1922 году приставили ко мне своего агента. Я должен был парировать эту штуку, приставивши к агенту «агента», то есть преданного мне человека, который предупреждал меня об их пакостях. Однажды они задумали инсценировать ограбление для того, чтобы добраться до моих бумаг, но их убедили, что ничего интересного я дома не держу, оно так и было, впрочем. Вместо «архива» я кормил их за то более современными вещами, предоставляя им красть некоторые мои письма, которые я нарочито на сей предмет писал своим друзьям. В этих письмах я преимущественно давал советы Владимиру Ильичу Ленину под видом рассуждения на тему, как бы я поступил на его месте. Так что если покойник сделал что-нибудь путное в последние дни жизни, то это, очевидно, под моим влиянием…
В 1923 году до меня дошли сведения, что они украли у меня фотографические карточки. Но с тех пор они, по-видимому, оставили меня в покое. Однако, не доверяясь ничему, я принимал все меры предосторожности.
Я ехал пароходом по Дунаю на Вену. Если бы я был человек «подозрительный», я придал бы значение следующему случаю.
В кресле, рядом со мною, сидела дама средних лет, которая что-то усиленно писала карандашом в тетрадку. По той причине, что в ее лице не было ясно выражено ни одной национальности, я понял, что она может быть только русская. Но я с ней не заговаривал, и так мы просидели часа два молча, пока она сама не обратилась ко мне, и притом по-русски. С этого началось знакомство, причем я все же избегал ей задавать какие бы то ни было вопросы. Этого оказалось достаточным, чтобы к концу дня она сама мне все рассказала.
Ах, она ужасно боится, не следят ли за нею большевики. Она вздрагивает каждый раз, как в помещение входит подозрительная физиономия. Дело в том, что она из России. Приехала месяц тому назад и едет обратно. Ей разрешили приезд в какую-то другую страну, но она тайком пробралась в Сербию, где у нее родные. Пожила у них и вот едет обратно, но ужасно боится, не выследили ли ее. Ко мне она расположилась доверием, потому что я ее ни о чем не расспрашивал (а все русские всегда все спрашивают). И даже на прощание она подарила мне монетку, «на счастье», оказавшуюся советским пятиалтынным.