Но вот это уже не усталость глаз.
Мы выехали наконец на большую дорогу. Кончился «объезд» через поля и леса по какому-то мифическому следу. Васька прибодрился. Славная лошадь. ВеДь он уже седьмой десяток верст откладывает, а вот теперь только разошелся. Он идет крупной рысью, и старые, мшистые, березы по бокам дороги быстро приближаются «из неизведанного» и еще скорее уходят «в небытие». Удивительные березы.
Это не усталость глаз и не туман.
Но я читаю на мхах, покрывающих эти березы, самые удивительные вещи.
Я вижу рисунки непередаваемой витиеватости, роскошные и в то же время строгие.
Я вижу византийские уборы древних князей, в шапках Мономаха; я вижу шишаки и кольчуги; я вижу богатые наряды Ольги и Ярославны; я вижу клобуки и схимные одежды; я вижу сложные узоры «серебром да чернью», золотом по аксамитам, парчою по бархату; я вижу лица то грозные, то Богом запечатленные…
Право же, вижу. Не вру. В чуть туманном дне, какой бывает зимою при оттепели, березы приближались и убегали, каждая с образом на груди… Что они хотели мне сказать? «Изгнаннику», вернувшемуся в «родную землю»?
Я задремал.
Когда я проснулся, навстречу нам ехали люди.
Если не считать трех, что везли меня, это были первые люди СССР.
Приближалась рыжая лошадь, кудлатая, ступающая по снегу размашистой рысью. Льняная грива, не чесанная со времен Ильи Муромца, метнулась в глаза. Я не успел найти в ней «печать страдания».
А я искал их, страданий…
Как всякий добрый эмигрант, я невольно представлял себе Россию такою, какою я ее покинул. А покинул я ее в 1920 году. То есть тогда, когда самые камни «вопияли к небу» от мук, когда булыжники мостовой «пухли с голоду», и если не умирали «от жажды», то только потому, что их обильно поливали человеческой кровью…
А с тех пор был еще и 1921 год!
То есть тот год, когда умерли миллионы, когда матери поедали своих собственных детей, погибших несколькими часами раньше их самих…
А что было дальше?
А что было дальше, как-то ускользает из сознания «правоверного эмигранта». А ведь я был им! Если не умом, ибо мозг что-то соображал, то чувствами…
И я искал «печать страданий».
Въезжая в Россию, я как бы входил в комнату тяжело больной.
Что? Умерла? Жива? Потише говорите…
Кудлатая лошадь едва не наехала на нас, ибо человек спал. Но все же он успел проснуться и, проснувшись, обругал лошадь по родителям, как бы в доказательство того, что я именно в России, а не в какой-либо другой стране. Ругнувшись, он взял вправо, и я увидел это первое русское лицо. Он был в шлеме, измятом и затрепанном, с болтающимися наушниками, в кожухе и валенках. Полулежал в простых санях.
Лицо?
«Обнакновенное»… Давно не мытое.
«Slawen, die sich nicht waschen»[5].
С бородишкой вроде как у его лошади… То, что называется, — корявый мужичонок.
Такой, какой он был от века.
Страдал ли он?
Наверное. Но по нем не прочтешь.
Да, простите их! Березы и те легче читаются…
Ругнулся и поехал…
Что в нем «нового»?
Шлем! «Буденовка», как я узнал после, это называется. Она вошла в широкое употребление. Это не был солдат, просто крестьянин. Буденовку очень носят.
Так вот новое, значит — шлем. «Головной убор». А какие новости в самой голове?
— А что, мужики, — спросил я, — довольны советской властью?
— Какой черт, довольны! Кто теперь доволен?!
— Жиды одни, — сказал Мишка.
— Но все-таки… землю помещичью получили.
— Получили!.. Черта с два получили!.. Вот — полюбуйтесь.
Мы проезжали в это время мимо какой-то когда-то, видимо, усадьбы. Первое, что бросилось в глаза: ни одного забора.
Иван Иваныч стал по этому поводу философствовать:
— Заборов принципиально не признают здесь, но это пустяки! А вот факт. Было доходнейшее имение. Теперь — «совхоз», понимаете? Советское хозяйство. Один убыток. Но не все ли равно? Жидки кормятся на нем. А мужики? А мужики ничего не получили. Ну и это не важно, скажем, — вздор. Жили и без этого. А вот что донимает. Переделы. Ведь у них черт знает до чего дошло! Вот, скажем, сегодня переделились, все поровну, «по числу душ». Валяйте — хозяйствуйте. Как бы не так. Завтра у Марьи Ивановой ребеночек родился, — и все тебе насмарку. Опять все дели на ново, потому что одна «душа» прибавилась. А Марьи ведь каждый день рожают. И значит, ни у кого ничего в сущности нет. Твоя земля? Моя-то моя — сегодня. А завтра, может, уже и не моя, а Марьиного ребеночка. Ну какое ж тут хозяйство? Ведь хозяйство же не на один день. «Интенсификация», говорят, «удобрение», «корнеплоды»… Олухи! Кто ж будет интенсифицировать свое поле, чтобы оно другому досталось? Реформаторы! А душу человеческую реформировали, сволочь?! Душа-то ведь та же, мерзавцы! Жиды ведь ваши, таможенники, для себя контрабанду-то ловят! Растратчики ваши для себя растрачивают?! Почему же вы думаете, что мужики на соседа будут работать, на «Марьиного ребеночка»? Бедняки, середняки, кулаки… Просто, мужики, вся их природа одна. Мишка, да что ты? А еще говоришь — «рысистый»…
Последнее относилось к тому, чтобы подогнать лошадь. Кто-то «уцепился» за нами.
— Давно он?
— Нет, из совхоза.
— Ах, так. Ну, дай ему…
Лошадь пошла шагом.
Сани нагнали. В них сидел еврей. Он взглянул на нас и что-то закричал на жаргоне.
Иван Иваныч ответил по-русски, нечто неопределенное.
Еврей махнул рукой и поехал дальше.
Иван Иваныч торжествовал:
— За жидов нас принял, ей-Богу! Ну, значит, грим у вас первый сорт!..
На мне, собственно, не было никакого грима. Просто я отрастил бороду, вернее, растил ее любовно, поминутно расчесывая и колдуя. Я решил, что в стране СССР всего безопаснее быть похожим на еврея. Желание может сделать все, что угодно, — говорят йоги. Доказательство налицо.
— Он спрашивал, — сказал Мишка, — не видали ли мы сани.
— А кто ж он такой?
— Он? Кто такой? Контрабанду ждет.
На мне была барашковая шапка и пальто с барашковым воротником, высокие сапоги. Седая борода, вьющаяся около ушей. Провинциальный спекулянт.
— Настоящий «пуриц», — радовался Иван Иваныч.
Деревня…
Вглядываюсь в деревню. Бедная, невзрачная… Печать страданий? Может быть. А может быть, она всегда такая была. Кто ее разберет. Сумрачно, уныло, тоскливо. Но, может быть, это оттого, что день такой выдался невзрачный, серотуманный.
Лица? Их почти нет. Рано ли еще или прячутся? Но отчего им прятаться? Я все забываю, что сейчас не 1920 год.
Ну вот, — какие-то девчонки, мальчишки. Вот девушки у колодца.
Ну что? Печать страдания?
Ну, кто их разберет. Лица сумрачные, одеты плохо. Но может быть, они такие со времен Гостомысла?
Что можно понять вот так — «с саней»?
Может быть, потом их как-нибудь пойму и узнаю.
Но мне это не удалось и позже. Деревня совершенно не вошла в круг моего личного наблюдения. Поэтому не стоит об этом и говорить. Перейдем к городам.
5
Славянин, ты не моешься. (Прим. сост.)