Крестьяне были не лубочные, не подставные, не «пейзаны» из пасторали. Чистокровные хлеборобы, черная Волынь. Одни в домотканых свитках с самодельными пуговицами и застежками. Другие в кожухах шерстью внутрь. Лица знакомые, незлобные, приветливые.
А Прокопий и другие летописцы VII века повествуют, что они в VI веке нападали на Царьград. Тогда, надо думать, добродушием они не отличались.
Прошло четырнадцать веков, сердца смягчились. Однако люди, в самомнении своем считавшие себя культурными, делали все возможное, чтобы вернуть мирных земледельцев к звериной жизни.
Серо-коричневое пятно свиток и кожухов заняло две трети комнаты. Они разглядывали нас выжидательно. Мы, сюртучники в белых крахмальных воротничках при галстуке, рассматривали «сермяжную Русь», старались угадать, чем она сегодня дышит.
До 1905 года мы ее знали, ощущали. Но эти два года последние всколыхнули всю страну. Общее настроение обозначившегося движения было революционным. Его лозунгом было насилие. Поддалась ли ему мирная Волынь?
Не помню, как началось. Из массы выделились главари. Они говорили тем языком, как выражаются наши волынцы, прошедшие через солдатскую службу. Смесь общерусского языка с местным.
Нет! Эти люди не хотели насилия. Они хотели сговора с русскими помещиками. А с польскими не хотели и с евреями — тоже.
Это значило, что в чувствах все были едины. И потому разговоры перешли на дележку мест. И тут согласие наскочило на подводный камень.
С батюшками и чехо-немцами быстро покончили. Тем и другим дать по одному месту в Государственной думе.
А затем дело стало. Помещики хотели получить себе четыре места, а крестьянам дать семь. А последние предлагали помещикам три места, а себе требовали восемь.
На этом они уперлись. Пробовали обе стороны привести какие-нибудь доводы. Но какие могу быть доводы, когда люди просто торгуются? Хлеборобы говорили, что они никому не хотят «кривды», но три места помещикам достаточно. А помещики утверждали, что правильно дать им четыре места в Государственной Думе.
И то и другое было одинаково справедливо и несправедливо, то есть убедительно доказать ничего нельзя было. Поэтому разошлись с кислыми лицами, решив, однако, на следующий день собраться снова.
Ужиная, «римляне», то есть русские помещики, проживавшие в гостинице «Рим», обсуждали положение. Стало известно, что кто-то из поляков предлагает соединиться всем помещикам вместе и с помощью евреев получить большинство. Выслушали и постановили: блок с поляками и евреями отвергнуть, но и в отношении крестьян держаться твердо. Требовать четыре места. В случае отказа уехать, то есть не участвовать в выборах. И о таковом нашем общем решении объявить крестьянам поручили мне: «Наш пострел везде поспел!»
Собрались вторично. Снова пробовали убедить упрямцев. Нет, не поддаются. Тогда я встал и с некоторой дрожью в голосе сказал:
— Нам предлагали поляки и евреи с ними соединиться, и тогда у нас будет большинство и мы выберем кого хотим и сколько хотим. Но мы им отказали. Мы русские и против русского народа не пойдем. Но выходит так, что идти вместе с родным народом нам нельзя. Очень уж вы упрямые, братья-хлеборобы! Куда же мы пойдем? Никуда. Объявляю вам, что мы, русские помещики, в выборах участвовать не будем и разъедемся по домам. Прощайте!
И мы вышли из зала. Но ехать на ночь глядя не хотелось. Куда же идти. Разумеется, все в тот же «Рим» — ужинать.
Во время ужина, с горя очевидно, некоторые подвыпили, и как-то все мы подружились. Настроение поднялось, потому что мы почувствовали себя в некотором роде героями — «лягу за царя, за Русь!». И очень много курили, в комнате был туман. Вдруг ко мне наклонился официант, подававший ужин, и сказал тихонько:
— Вас там требуют.
— Где?
— На крыльце.
— Кто?
— Мужики какие-то.
— Именно меня?
— Так точно. Именно вас.
Я выскользнул незаметно из объятия табачного дыма и вышел на крыльцо. Их было несколько человек. Это были наши упрямцы. Во главе с Гаркавым с Георгием на груди. Я его уже хорошо знал. Он главным образом говорил вчера и сегодня. И теперь он обратился ко мне:
— Мы пришли к вам, хотя вы от нас ушли. Пришли вам сказать. Нам три русских помещика нужны.
— Зачем?
— Мы люди темные. Не знаем мы, как нам там быть, в той Государственной Думе. Вы нам расскажете. Вот почему нам нужно трех русских помещиков. Мы их все равно хочь из-под земли достанем! Мы хотим вас и еще двоих, кого вы назначите.
Я ответил:
— Мы хотим четырех, как вы знаете. Но то, что вы мне сказали, я передам точно другим, сейчас же.
Они поклонились и ушли.
При этом разговоре присутствовал еще один помещик, который, случайно или нет, пошел за мной. Это облегчило мое положение. Войдя в облака дыма, я сказал:
— Прошу внимания!
Дым не разошелся, но говор стих. Я рассказал, что произошло, скрыв только, что они требовали, чтобы я «назначил» двоих. Но это разболтал слышавший разговор на крыльце. Я кончил и прибавил:
— Полагаю, что это не отменяет нашего решения не идти на выборы.
Но мое заявление не имело резонанса. И кто-то сказал:
— А я думаю, что отменяет. Надо идти на выборы, но голосовать за четырех наших кандидатов. Если хлеборобы одумаются, то они выберут четырех. Заупрямятся — выберут трех. В конце концов лучше получить трех, чем ни одного!
Это мнение восторжествовало.
— Если так, — сказал кто-то, — то нам надо немедленно выбрать, кого мы желаем послать в Думу. Записками мы выберем сейчас четырех, и они будут завтра баллотироваться.
Так и сделали.
Наутро в зале было выстроено четырнадцать ящиков с фамилиями кандидатов. Хлеборобы чинно подходили и клали шары. Думали, что они запутаются. Нет! Они положили белые батюшке, отцу Дамиану Герштанскому, чеху Ивану Федоровичу Дрбоглаву, восьми крестьянам, в том числе Михаилу Федосеевичу Гаркавому, и трем помещикам: Георгию Ермолаевичу Рейну, Григорию Николаевичу Беляеву и мне. Четвертого помещика закидали черными.
Поляки и евреи, насколько помню, своих кандидатов не выставляли, но всем нашим положили черные.
И кончилось. Крышка гроба захлопнулась. Я был заживо погребен навсегда. Там я лежал — политик, политику ненавидящий.
В соборе архиепископ Антоний отслужил торжественный молебен. Райские звуки струил хор, но мне молебен казался панихидой. 6 (19) февраля 1907 года я похоронил свою свободу.
ЧАСТЬ II. ТРАГЕДИЯ ЭВОЛЮЦИИ
1. День первый
День 20 февраля 1907 года был сумрачный, из тех, которые хорошо описывал Достоевский. Блистательный Санкт-Петербург предстал передо мною на этот раз в сереньком виде. Я трусил на «ваньке» по Шпалерной, по которой шпалерами стояли люди. Впрочем, эти люди не имели казенного вида. Наоборот, это была толпа скорее интеллигентская. Она густо окаймляла тротуары улицы и в противоположность хмурому небу была оживленной.
Впереди и сзади меня тянулись такие же «ваньки» с такими же, как я, депутатами. Ничего торжественного. Однако знакомых петербуржцам депутатов приветствовали возгласами и рукомаханием. Меня, естественно, никто не приветствовал. Сугубого провинциала, кто мог меня тут знать? Полиция стояла кое-где, бесстрастная. Никто на нее не обращал внимания.
И вот Таврический дворец. Растянутое покоем здание с колоннами посредине и шапкой купола над ним. Несколько ступенек — и величественный швейцар стал снимать с меня пальто.
Я потом узнал, что этот швейцар был солдат в отставке, с которого скульптор Паоло Трубецкой лепил памятник Александру III. Швейцар был примерно на голову выше меня и могучего телосложения.