Если судить по той главе «Рассуждений…», в которой, приводя в пример поведение Содерини, Макиавелли доказывает, что «желая добиться слишком многого, можно потерять все», то вполне допустимо предположить, что Никколо был в числе тех, кто советовал гонфалоньеру спасти главное: единое правительство. Но «Рассуждения…» принадлежат к более позднему периоду, чем описываемые нами события, — это критика a posteriori[71]. Никколо слишком долго внушал Содерини уверенность в своей милиции, чтобы вдруг усомниться в ее возможностях при встрече с армией, которая, казалось, вот-вот рассыплется. Кроме того, он наверняка тоже был ослеплен временной победой и отблеск славы ее пал бы, наконец, и на него, создателя ополчения. Как мог он, будучи в самом деле прозорлив, поверить, что Республика купит свое окончательное спасение за несколько подвод с хлебом и горсть дукатов?
То, что в «Рассуждениях…» он хочет самого себя укрепить в этом убеждении, не означает, что такое же мнение он высказал тогда, когда его хозяин в кои-то веки занял твердую позицию. Политик скорее всего подумал бы о том, что хотя отступление врага, не надеющегося добиться своего силой оружия, и не обеспечивало Республике полной победы, оно давало ей безусловное преимущество за столом будущих переговоров, и значительно большее в случае, если дипломатическое отступление превратилось бы в отступление военное…
Но в эти критические часы Никколо находился не в Палаццо Веккьо, не среди советников, противостоявших Содерини, не среди тех, кто поддерживал его по более или менее достойным мотивам, но в лагере, среди солдат территориальных войск. Там он получил предупреждение Бьяджо (который подписывал свои письма «frater Blasius» — «от имени того, кого вы знаете», то есть Содерини) о том, что армия вице-короля вовсе не деморализована и движется по направлению к Кампи, на расстоянии одной мили от Прато, и намеревается заночевать там 27 августа, «что ему совсем не нравится и что весьма его удивляет». Ироничный подчиненный добавляет (по-прежнему от имени гонфалоньера): «Прощайте, сделайте все возможное теми средствами, которыми располагаете, так, чтобы время не проходило в пустых прениях».
Вот так Никколо, который уже ничего не мог сделать, стал последней надеждой Содерини… и Республики!
Вице-король не мог бесконечно вести бесплодные дискуссии и позволить своим людям умирать с голоду под стенами города, в котором было полно провизии; он не мог и отступить, не заключив хоть какого-нибудь соглашения. Следовательно, он пошел в наступление — и на этот раз Прато сдался.
Франческо Гвиччардини напишет потом, что испанцы «были поражены тем, сколько трусости и неопытности выказали солдаты». Этими трусами были солдаты милиции, солдаты Никколо Макиавелли! Гвиччардини испытывал чувство горького торжества, ибо он никогда не верил в территориальные войска и считал ополчение своего друга Макиавелли плодом демократических мечтаний. Хватило одного пушечного выстрела, одной бреши в стене, даже меньше «окошка», напишет другой современник, чтобы враг ворвался в крепость и взял штурмом стены монастыря. При виде этого защитники Прато побросали на землю свои пики и аркебузы и разбежались, как зайцы.
Сцена эта могла бы быть весьма забавной, если бы за ней не последовали все те ужасы, какие может испытать город, отданный на разграбление. Весьма удивительно читать строки, вышедшие из-под пера Изабеллы д’Эсте, о том, что возвращение Медичи «будет значительно лучше воспринято всеми потому, что оно счастливо обошлось без кровопролития». Неведение великодушной женщины! Тысячи мужчин, женщин, детей, ограбленных, замученных, изнасилованных[72], заплатили в Прато за «трусость и неопытность» людей, рекрутированных будущим автором трактата «О военном искусстве»! Никто не подготовил этих крестьян и ремесленников, которые гордо маршировали по Флоренции, к встрече с мусульманами испанской армии, известными своей жестокостью, равной только жестокости албанских наемников императора, наводивших ужас на Феррару.
Флоренция обезумела от страха и жила в ожидании худшего. Пустели дома, закрывались лавки, женщины осаждали монастыри, надеясь обрести там убежище, хотя во время взятия Прато, даже несмотря на усилия кардинала Медичи и его брата, пытавшихся защитить обители, те были осквернены. Только Содерини сохранял каменное спокойствие. Он считал, что твердо держит в руках руль и сможет провести государственный корабль через бурю: он начнет переговоры — а как он может иначе поступить? — но останется непреклонным в вопросе о возвращении Медичи.
Аристократическая оппозиция, бывшая прежде яростным противником Медичи, присоединяется к тем, кто, опасаясь падения Республики, стремится убедить гонфалоньера согласиться с их возвращением. В конце концов, говорят они, Медичи уже не те, что раньше. Пора прекратить делать из них пугало. Речь идет не о смене правительства, а о возвращении граждан Республики, мужественных людей, которые за столько лет ни разу не оскорбили ни одного флорентийца «ни публично, ни с глазу на глаз» и которые оказали множество услуг своим соотечественникам. Щедрость Медичи и в самом деле столь ярко контрастировала со скупостью кардинала Содерини, что обеспечила им уважение; порог их римского дворца переступали без колебаний, «словно, — напишет Гвиччардини, — это было не жилище бунтовщиков, но резиденция флорентийского посла».
Другие ворчали, что упрямство одного человека подвергает опасности весь народ. Возмущение нарастало, опасались государственного переворота. Гонфалоньер же уверовал, что своей прекрасной речью сумел разжечь республиканский огонь и объединить вокруг себя флорентийцев, что испанская армия отступит перед ними, не дожидаясь, чтобы ее разрубила на куски доблестная милиция Макиавелли. Но он ошибался.
Три посланца, среди которых был и Никколо Валори, выехали из Флоренции в ночь на 30 августа, чтобы вести переговоры с Кардоной. В лагере вице-короля согласились на компромисс, потому что, выдвигая ультиматум «Медичи или война!», Кардона попросту блефовал. Ведь падение Прато вовсе не означало падения Флоренции. Найден был изящный вариант выхода из тупика: Джулиано Медичи женится на племяннице Содерини.
Но перспектива всеобщего примирения была недопустима для паллески. Они должны действовать, и действовать быстро. В ту же ночь, когда в лагере вице-короля шли переговоры об альянсе Медичи и Содерини, из Палаццо Веккьо неизвестно кем и как были освобождены все политические заключенные. Трудно поверить, что только страх заставил дворцовую стражу покинуть свои посты.
Утром следующего дня бывшие пленники с оружием в руках ворвались в зал Совета, где заседала недавно переизбранная Синьория. Для Содерини в эти минуты на кон было поставлено все. Все может быть спасено — или все потеряно. Перед лицом разгневанных молодых людей Содерини струсил и попытался выиграть время. Несколькими днями раньше, выступая перед Большим советом, своими речами он ввел всех в заблуждение. Но всем, включая Никколо, и хотелось обмануться в нем. Теперь от Содерини, взятого в плен юными безумцами, ожидали, что он впишет новую героическую страницу в историю Республики, опять произнесет гордые слова, которые потом выбьют в мраморе, и подставит в случае необходимости свою грудь под удары этих «сыновей Брута», которых он так долго щадил…
Но… Один из них схватил гонфалоньера за шиворот, и тот простонал:
— Сохраните мне жизнь.
В давние времена Брут пожертвовал своими сыновьями для спасения республики, которую те хотели уничтожить, дабы вернуть Тарквиниев. А Содерини — не Брут. Содерини — «дитя», напишет Макиавелли.