Я пошел к трем яблоням.

Стожок сена. Вилы. Этот самый стожок. Эти самые вилы. Сено было мягким, душистым, очень мирным. Деловито гудели пчелы. Стремительные стрижи чертили зигзаги над садом, над полянкой с яблонями, над усадьбой Морковина. Да, двенадцатый двор.

Двенадцатый двор...

Я стоял у стожка сена. От реки ко мне шел парень. Высокий, нескладный, будто весь из углов.

— Здрасте, — сказал он. — Меня Гущин прислал. Иван я. Грунев. Я вас давно жду.

На его загорелом лице был испуг.

«Чего они меня все боятся?»

— Давайте сядем, — сказал я, и мы сели прямо на траву.

— Теперь меня на суде свидетелем? — спросил Иван; глаза у него были карие, быстрые, и в них светился жар. И впрямь Жарок.

— Надо что-то знать, чтобы быть свидетелем.

— Ничего я не знаю! — быстро сказал он.

— Вы напарник Михаила Брынина на комбайне. Так? — спросил я.

— Был... напарником. — Голос Ивана дрогнул.

— Вы его последний живым видели. Расскажите мне, при каких обстоятельствах вы расстались.

Иван закурил. Он волновался.

— С самого ранку мы косили рожь у даньковских верб. Это рядом, с края поля крыши деревни видать. Поначалу-то погода ничего была — солнце, ветерок поднялся, роса провяла. Два ряда прошли. И враз нахмурилось, тучу нанесло. Задождило. Мелкий сыплет, ровно из сита. Какая работа? Стали у верб. Мишка злится. Нервный он... был. «Так, — говорит, — можно день прозагорать». А я что? У меня характер ровный. Работа не волк. И как чуял про непогодь — в магазине поллитровку еще с вечера взял. Накинули брезент на вербины ветки — сухота, уют. Я на газетке закуску расположил: лучок там, яички, прессованный творог, хлеб духовитый — из новины моя Дарья спекла. Показываю Мишке на бутылку: «По одной?» А стаканчики всегда при мне. «Давай, — говорит. — Все одно, льет». И точно. Разошелся дождь. Аж вокруг ничего не видать. Выпили, закусываем. Еще выпили. Дождь поутих. Моросит легонько. И в небе посветлело. Только рожь-то мокрая. Солнца ждать надо да ветерку — покуда просохнет. Я и ляпни сдуру: «Сейчас бы яблочка свеженького». А Мишка на ноги: «Пойду с Сычевых нарву». Тверёзый он ангел, а выпьет — дерзкий делается. Ну, я ему: «Иди, иди. Он тебе солью так саданет, месяц на брюхе спать будешь». А он свое: «Пойду. Я ему покажу — «голодранцы»! Упреждал он меня. Нашел, кого пугать». Уж не знаю, к чему он это. Еще сказал: «Домой забегу. Молочка напиться охота». И ушел. Накинул на голову пиджак и ушел. Только спину я его широкую поглядел. В останний раз. Дождь совсем смирный, еле накрапывает. Я, правда, водку допил, прилег. По брезенту капли стукают, рожью мокрой тянет. Задремал. Уж не знаю, сколько спал. Вдруг в сон мой — бах! Выстрел. Потом другой. Я подхватился и в деревню. А так чую: беда. С Мишкой. Уж не помню, как добежал. У яблонь народ гудёт, нервность такая кругом. Нинка со свекровью волосы рвут. Протерся я — Мишка... Как кто меня за горло схватил. Как свет померк. Потом пригляделся: Захарыч, участковый наш, народ отгоняет. Листья завялые валяются, яблоки натресёны. В самый раз другой участковый подлетел на мотоцикле, из Равенского сельсовета. Молодой.

— А Морковиных не было среди людей? — спросил я.

— Не. Ни старшого, ни сына.

— Значит, из-за яблок, — сказал я.

— Выходит, так. Яблони-то белый налив. А ничьи, колхозные. Не ставить же на три корня сторожа. Вот Сыч ими и завладел. Сторожил, кобеля привязывал. Это сейчас его нет — отравил кто-то.

— Так вы уверены, что Михаила убил Морковин? — спросил я.

Иван помедлил. Какое-то сомнение отразилось на его лице. Потом сказал:

— Кто же его знает. Так, прикинуть, боле некому.

— Вы, Грунев, местный?

— Даже обязательно. С начатья моих лет в Воронке.

Я хотел спросить у него о причинах вражды Михаила и Сыча, но в это время в переулке засигналил «газик» — приехал председатель колхоза Иван Матвеевич Гущин.

9

Иван Матвеевич отвез меня к себе, на край деревни.

— Я здесь на квартире, у бабки Матрены, — сказал он. — А дом мой в Первомайском, восемь километров отсюда. Рабочий поселок. Жена там учительницей.

Была тесная горенка с темной иконой в углу. Все старое и ветхое. Только на подоконнике белый новенький телефон. Бабка Матрена, шустрая, сухая, в длинной, чуть не до пола юбке, метала на стол тарелки, ворчала:

— Все простыло. Когда приедут — хошь бы позвонили. Никакого порядку.

— Откуда я тебе позвоню? С поля? И не зуди, бабка Матрена, а то прямо в ад отправишься после смерти, — сказал Иван Матвеевич и подмигнул мне.

Бабка Матрена чуть не выронила крынку с молоком.

— Ишь, старых туды, в ад пхают, а сами не хочут.

И видно было, что у них дружеские, чуть насмешливые отношения и они уважают друг друга.

Мы обедали. Я смотрел, как ест председатель. Ел он медленно, устало, сосредоточенно. Он отдыхал. Было в лице у Ивана Матвеевича что-то интеллигентное, городское. И не только в лице — в манерах, в разговоре. Ему, наверно, за пятьдесят. Полный, грузный. А глаза молодые, и в них любопытство, что ли...

Подавая на стол яичницу, бабка Матрена нагнулась к уху Ивана Матвеевича:

— Может, им, — она взглянула на меня, — самогоночки? Есть в припасе.

Иван Матвеевич всплеснул руками:

— Опять варила? Ох, бабка Матрена, сдам я тебя в милицию.

— Ну и помрешь без меня, — сказала бабка Матрена.

— Верно, помру. — Он опять подмигнул мне: «вот, мол, старуха отчаянная», и спросил: — Может, выпьете?

Мне не хотелось, и я отказался.

— Не поймешь их, молодых, — с легкой обидой сказала бабка Матрена и вышла.

На дворе послышался ее сердитый голос:

— Теги-теги-теги! Куды вы запропастились, окаянные?

Где-то далеко откликнулись гуси.

Мы ели молча. Я не знал, как начать разговор. Меня поражало одно обстоятельство: я заметил, что все люди, с которыми я здесь столкнулся (вот последняя — тетка Матрена), спокойны. Будто их не задела, не касалась эта нелепая, неожиданная смерть. И сейчас мне передалось это общее спокойствие. Мне даже было лениво.

— Значит, у Морковиных были? — спросил вдруг Иван Матвеевич.

— Был.

— И как?

Я пожал плечами.

— Сыч убил, — сказал Иван Матвеевич вроде бы с сожалением. — Просто надо прижать к стенке — и признается. Тут, Петя, извините, хватка нужна.

— Нет! — излишне резко сказал я. — Нужны и признание Морковина и неопровержимые улики.

— Вы по науке, — с некоторой иронией сказал Гущин.

— Иван Матвеевич, расскажите мне о взаимоотношениях Михаила и Морковина.

Председатель посмотрел на часы. Я тоже. Без десяти два.

— О взаимоотношениях... Михаил Брынин. Лучший механизатор, настоящий мастер. Комсомолец. Двадцать четыре года. Черт!.. Был, был! Нет его. Понимаете, все ему давалось легко, с ходу. Есть такие люди — с удачей в руках. Потом, механизаторы у меня зарабатывают, наверно, лучше инженера в городе. В последние годы обходил Миша Сыча по всем статьям. Что Морковин своим горбом от весны до осени, Миша — в одну жатву.

— Простите, Иван Матвеевич, ваш колхоз на хорошем счету?

Он посмотрел на меня лукаво.

— Сейчас на хорошем. А был дыра дырой. Так... Теперь Морковин. Сыч. Свое хозяйство, в колхозе не работает. Он инвалид Отечественной войны. Справка о нетрудоспособности. Живет своим двором. Усадьба у него шестьдесят соток. Громадная, можно сказать. Землю отрезать у него невозможно: инвалид войны, ветеран. Хозяйство у него крепкое. Богатей, по нашим понятиям. Люди его не любят. А он — людей. Все у него «голодранцы». Что же, живет он лучше большинства в деревне. Материально. Пока. Вороватый. Что унести можно, унесет. Или три яблони эти. Вы знаете. Вот так — через полянку с яблонями, через плетень, по огороду — Михаил и Сыч. Два мира.

— Значит, частная собственность, — сказал я и вспомнил своего шефа Змейкина.

— У Сыча-то? Конечно. В последнее время Михаил с ребятами прижимать его стал. Миша был настоящий парень. Был... Никак не могу привыкнуть.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: