— Прекратить перепалку, — сказал лейтенант. — Не похоже это что-то на киносъемку. Да и какая здесь киносъемка в военное время? Чуть стемнеет, я сам схожу, посмотрю что к чему.
— Может быть, я? — осторожно заметил старшина. — Вы командир…
— А эта штука на тебя налезет? — протянул ему куртку лейтенант, забывшись и перейдя на «ты». — На, примерь!
— Пожалуй, что не сойдется, — с сомнением отодвинулся Нечипорук: в плечах он был гораздо шире командира, да и вообще массивнее. — И всё равно…
— Надо окончательно выяснить, где мы и вообще, что происходит, — говоря это, лейтенант вывернул куртку наизнанку и тщательно осмотрел швы: не хватало еще вшей нахвататься с чужой одежки, а твари эти были ему хорошо знакомы по беспризорным годам. — Э, да тут карман!
В кармане, грубо нашитом на подкладку, обнаружился хитро сложенный листок покоробившейся плотной бумаги: похоже, что владелец позабыл о нем и выстирал одежду вместе с ним.
— Похоже, письмо, — ткнул старшина ногтем в остатки красного воска, когда-то скреплявшего листок. — Вон, печать сломанная. Никак приказ какой?
Письмо оказалось отнюдь не приказом…
«Mon cher ami, Nicolas…»
— Тут по-французски, — поднял глаза от письма Сергей. — Девушка пишет возлюбленному, уезжающему на войну. Клянется в любви, обещает ждать, молит беречь себя, сообщает о новостях и общих знакомых… Словом, обычное письмо. Но…
— А вы и по-французски понимаете? — завистливо спросил старшина. — Здорово… А я вот к языкам неспособный. Только «хенде хох» да «Гитлер капут» и знаю.
— С пятого на десятое, — отмахнулся лейтенант. — В объеме школьной программы. Не в этом дело.
— А в чем?
— Вы на дату взгляните!
Внизу листка, покрытого строчками летящих букв со старомодными изящными росчерками, значилось черным по белому:
«1812 года июля 17-го дня»…
Смеркалось. Далекий орудийный гул, который теперь казалось немыслимым принять за мирный гром, давно прекратился. Сергей, переодетый гусаром — никак не оставляло ощущение маскарада, — шагал по пыльной дороге к лагерю. Посоветовавшись, сообща решили, что играть в Кожаного Чулка[1] не стоит — мало ли как отнесутся в лагере к крадущемуся в полутьме лазутчику. Могут и не только плеткой полоснуть…
Да и вряд ли это был лагерь. Скорее ЛАГЕРЬ: кругом, насколько хватало глаз, в сумерках раскинулось море огней. Такого Колошин в своей жизни еще не видел никогда — тысячи костров уходили вдаль на километры. Надежда на киносъемочную группу, еще державшаяся где-то в уголке сознания, стремительно таяла. Это были не декорации. Перед Сергеем, в подступающей темноте расстилалась панорама огромной армии, готовящейся к битве. И уже было понятно, что это за битва… Мозг отказывался верить, но, судя по всему, случилось невозможное — четверо солдат Отечественной войны остались там же, на Бородинском поле, но неведомым образом перенеслись во время той, первой, Отечественной.
В памяти всплыли бессмертные строки:
Ликования французов отсюда, правда, слышно не было, но звуки устраивающейся на ночевку армии доносились отчетливо: разноголосый говор, сливающийся в монотонный шум, ржание лошадей, лязг и скрежет металла — вероятно, точили те самые штыки и сабли перед боем. Да и запахи соответствовали: сытный аромат готовящейся пищи смешивался с запахом дыма от костров и «благоуханием» лошадиного навоза. Да и не только лошадиного: сотни тысяч людей, скученные в одном месте, не могли не отправлять свои естественные надобности…
Сергей с горечью подумал, что уже завтра вечером эти, в общем-то, мирные звуки сменятся стонами раненых людей и ржанием агонизирующих лошадей, а запах лагеря вытеснит вонь сгоревшего пороха и разложения, с каждым днем становящаяся всё сильнее — знакомый ему уже запах войны. Он вспомнил, что читал где-то, что убитых на Бородинском поле было столь много, что их не могли похоронить до лета следующего года.
Он не решился лезть в самую гущу народа: хоть и в маскарадном костюме, но его мог разоблачить первый встречный — слишком уж мало синие офицерские галифе, пусть и ушитые наскоро, походили на обтягивающие рейтузы по тогдашней моде, виденные не раз на картинках. Да и сапоги, что таить, не кавалерийские, и головного убора нет, и сабли…
— Здорово, братец! — Он вышел из темноты к крайнему костру, у которого, помешивая в котелке какое-то варево, сидел одинокий мужик на вид постарше Нечипорука — пышные усы, борода веником, лицо, покрытое морщинами, кажущимися еще глубже в неверном свете костра, высокий картуз с поблескивающим на тулье металлическим крестом.
«Книжное» обращение далось неожиданно легко, точно так же, как ранее произносилось «товарищ».
— Здравия желаю, ба… ваше благородие! — вскочил на ноги кашевар.
«Ну вот, я теперь и „благородие“, — подумал Сергей. — Черт! Совсем не разбираюсь в старинных чинах и званиях».
— Сиди, сиди, — он присел на валяющееся у костра бревешко и протянул к огню руки: ранняя осень перестала кокетничать — к ночи посвежело совсем не по-летнему. — Что варишь?
— Да кулеш, ба… ваше благородие. Простецкая еда, но сытная.
— А меня не угостишь? — Лейтенант почувствовал голодное бурчание в животе.
— Дык, не понравится, наверное… ваше благородие, — мужик справился с непривычным обращением. — Еда-то мужицкая, без выкрутасов.
— Понравится, — улыбнулся Колошин. — С утра ничего не ел.
— Так это мы мигом! — Мужик вытащил откуда-то обширную глиняную миску с щербатым краем и деревянной ложкой навалил туда своего варева, что называется, с горкой. — На здоровьечко, барин! То есть ваше благородие.
Лейтенант ел обжигающую густую кашу из непонятной крупы, щедро приправленную салом, закусывал черным ноздреватым хлебом, и ему казалось, что лучших деликатесов ему в жизни не попадалось. Куда там ресторанным разносолам! Круто посоленный кулеш, припахивающий дымком, дал бы сто очков вперед любому из них.
— Вкусно? — Мужик умиленно глядел на уминающего его стряпню «барина» и, казалось, никак не мог поверить, что его простецкое, далекое от кулинарных изысков блюдо может понравиться офицеру.
— Что ты тут делаешь? — Сергей с сожалением оторвался от еды. — Сражение же завтра.
— Так ополченцы мы, — развел руками кашевар. — Аж из-под самих Мытищ сюда пришли с барином нашим, графом Бобринским.
Видимо, за всю свою жизнь не покидал он родных мест, раз недалекое, в общем-то, путешествие считал чем-то выдающимся. Колошин со стыдом вспомнил, что читал об ополченцах той Отечественной войны и даже картинку видел с точно таким же мужиком с православным крестом на картузе. А потом подумал, что пеший переход почти в двести километров в те времена, не знавшие ни поездов, ни автомобилей, был настоящим подвигом.
— Побьем супостата, ваше благородие? — с надеждой спросил задумавшегося офицера ополченец. — Не пустим Бонапартия, прости господи, имечко бесовское, в Москву-матушку?
— Побить — побьем, — ответил Сергей. — Как не побить, когда вся земля русская поднялась как один человек? Но Москву придется отдать.
— Как так, батюшка?! — отшатнулся мужик, крестясь. — Неужто взаправду отдадим? Как же жить тогда? Наша же она искони была! Татарам — и то не отдали, а хранцузам отдадим?
— Отдадим, но не надолго. Сил уже не будет у Бонапарта ее удержать — вернется назад, как побитый пес. А мы его гнать будем по пятам и затравим в самом логове, — он чуть было не ляпнул «в Берлине», но вовремя прикусил язык. — В Париже.