Тарханиот умолк.
— И это все, брат? — осторожно спросил Арсений.
— Нет. Самое главное то, что раб, незаметно для охраны, должен бросить в поруб вот этот шарик. — Тарханиот двумя пальцами взял со стола небольшой шарик из темно-желтого воска. — Внутри шарика спрятано послание князю Всеславу. Я написал послание русскими буквами на шелковой ленте.
— Но раб и вместе с ним твой шарик могут попасть в руки охраны, а я слышал, что великий князь Изяслав беспощадно карает врагов, — заметил Арсений.
— Врагов беспощадно карают все базилевсы, не только Изяслав, — усмехнулся Тарханиот. — И это не мой шарик, а наш. Наш. Понял? Кстати, под посланием на шелковой ленте я написал твое имя.
Тарханиот пронизывающим взглядом посмотрел на евнуха.
— Мое? — удивился тот.
— Твое. Если схватят раба, схватят и тебя. Постарайся же сделать так, чтобы его не схватили и чтобы шарик попал в поруб, в руки Всеслава. И еще… Вы пойдете к порубу завтра, под вечер. Перед этим хорошо накорми раба, не жалей мяса, дай вина, а в вино всыпь вот этот порошок. Вы, евнухи, хорошо знаете, что это такое.
— Яд… — прошептал Арсений, беря из рук Тарханиота маленький медный сосуд вроде чарочки, на дне которого виднелся красный порошок. — Ты хочешь, чтобы раб умер?
— Хочу. Я думаю, ему удастся бросить шарик в поруб и Всеслав, враг Ярославичей, сохранит тайну шарика. Но раба после этого могут схватить, начнут пытать горячим железом… Пусть лучше он умрет немного раньше и не успеет выдать меня и тебя. Он мой раб, моя собственность, и я хочу, чтобы и смерть он принял от меня, а не от кого-то другого. Можешь идти, Арсений.
Евнух вышел, пряча чарочку с ядом в длинном рукаве своей бледно-розовой хламиды. Яд для византийских евнухов такая же обычная вещь, как хлеб и вода. Сколько порфироносных базилевсов, отважных стратегов и мудрых епархов на самом взлете жизненных сил, в расцвете души и тела вдруг, как легкий толчок, ощущали необъяснимую слабость под сердцем. Это был сигнал, знак, что яд, ничтожная росинка смертоносной жидкости или пылинка порошка проникла в кровь и назад из человеческого тела может выйти, только взяв с собою самого человека. Начинали выпадать волосы, причем все сразу — из усов и бровей, из-под мышек… Лицо распухало. менялся его цвет. Смуглая кожа день ото дня становилась все более зеленовато-фиолетовой. Размягчались кости, шея переставала держать голову, ноги — тело. С пальцев, как с рыбы чешуя, облетали ногти. Росинка и пылинка сваливали гигантов, превращали в прах тех, кто зубами перекусывал гвозди и ломал руками конские подковы. И всем этим с отменной ловкостью и мастерством владели евнухи, люди, у которых жизнь отняла все земные радости, оставив им только одну жестокую радость — убивать.
Тарханиот посмотрел вслед Арсению, и холодок пробежал по коже ромея.
Князю Всеславу снилась София, соборный полоцкий храм. Не жена приснилась, не сыновья, не отец с матерью, а церковь. На возвышении, над широкой Двиной открылась она глазу, семиверхая, красивая. Червонный кирпич-плинфа и серо-синеватые камни-булыги, из которых зодчие клали стены, придавали ей пестроту и таинственную суровость. Вверх взмывала она, к самым облакам, к промоинам синего неба, устремлялась вверх, легкая и свободная.
София по-ромейски означает мудрость. Мудрость нужна была на своей земле тем людям, что начинали строить храм. Скольких трудов стоила она и полочанам, и каменотесам-ромеям, и ему, Всеславу! Глину, камень, дерево, голосники, паникадила, колокола, серебро, воск требовала трудная многолетняя постройка, и все княжество напрягало силы, обливалось потом и — строило, строило… Мудрости, святого слова хотели все, а он, князь Всеслав, старался, чтобы в Полоцке церковь была не хуже, чем в Киеве или Новгороде. И недаром, когда захватил Новгород, то, прежде чем сжечь его до Неровского конца, приказал снять все церковные колокола и везти их в Полоцк. «Пусть моя София звончее будет», — сказал он тогда воям.
И вот она приснилась ему здесь, в порубе, и как-то дивно приснилась. Виделось ему, что плывет он по Двине, плывет один в простом легком челне, похожем на ореховую скорлупку. Полоцк словно вымер, не видно нигде людей, только свищет речной ветер. Он всегда любил свист ветра, слушал его и сейчас. И вдруг раскатывается над рекою, над берегами громовой голос:
— Ко мне плыви!
Сверху откуда-то доносится голос. Всеслав поднимает голову и видит, что это София говорит, обращаясь к нему, и будто бы она уже не церковь, а очень красивая, необыкновенного роста женщина с огненными рыжими волосами. Он пристает к берегу, поднимается, проваливаясь ногами в мягкий песок, по обрыву и наконец останавливается возле Софии и головой достает ей только до колена.
— Ты меня строил? — спрашивает София.
— Я и Полоцк, — отвечает Всеслав.
— Зачем вы меня строили?
— Так учит Христос. По всей земле ставят святые храмы. Полоцкая земля не хуже других.
— Но у вас же были свои боги, были еще до Христа. Что вы сделали с ними?
— Бросили в Двину, сожгли, порубили на куски…
— Всех?
Он, Всеслав, молчит.
— Всех? — строго допытывается София.
— Не всех. На тайных лесных капищах я приказал оставить изображения Перуна и Дажбога.
— Я так и знала. Ты, князь, поганец, язычник.
Оглушительный смех, не гром, а смех слышится сверху.
Всеслав видит, как от него вздрагивают каменные колени Софии. Проходит страх, и злость обжигает душу.
— Что ты смеешься? — Всеслав дерзко поднимает голову. — Ты не смеяться должна, а плакать.
— Плакать? — удивляется София.
— Да. Как ты плакала много столетий назад, когда первых христиан распинали на крестах, варили в смоле, бросали в клетки на съедение диким зверям. Ты же тогда плакала?
— Плакала.
— Зачем же сегодня заставляешь плакать других, тех, кто не верит тебе? Неужели видеть слезы и страдания — это такое наслаждение?
— Но они же не верят Христу, не верят и мне!
— А разве твоя вера и твоя правда единственная? Есть же Будда, Иегова, Магомет. Был и есть Перун, бог-громовик.
— Молчи, поганец! И ты еще удивляешься, что тебя держат в порубе?
— Я уже не удивляюсь, — грустно говорит Всеслав.
— Смирись, — поучает София. — Спасай душу для вечной жизни, иди в монастырь, откажись от Полоцкого княжества. Оно как вериги на твоих руках и ногах. Что дала тебе твоя гордость? Разлуку с семьей, этот поруб… Смирись!
Всеслав молчит. Из-под его ног течет вниз по обрыву желтым ручейком песок.
— Ярославичи победят тебя. У них больше мечей, больше воев.
— Не победят! — блестя гневными глазами, возражает Всеслав. — Побеждают не только силой, побеждают верой. Разве не так учит Христос?
— Так.
— А я верю в свою Кривичскую землю. Верю! Слышишь?
Он поднимает голову, чтобы с вызовом глянуть на Софию, но ее уже нет. Церкви нет, а вместо нее стоит высокий дубовый Перун, четырехлицый, с длинными золотыми усами.
— На этом месте, над полоцким Рубоном, мог бы стоять я, — тихо и грустно говорит он. — Мне поклонялся князь Рогволод, все твои прадеды. Зачем же ты отдал меня на погибель, бросил в омут, в огонь, в болото?
— Я не виноват, — бледнеет князь Всеслав. — Полочане, как и Киев, и Новгород, поверили новому Богу.
— Заморскому Богу, чужому Богу, — едва шевелит потрескавшимися деревянными губами Перун. — Почему вы не верите своим богам? Почему вас всегда манит то, что не свое? Беря чужое, поклоняясь чужому, вы сами признаетесь перед всем миром, что вы темнее, слабее разумом, чем другие, глупее их.
Всеслав молчит.
— Я нашел вам имя, — угрожающе возвышает голос Перун. — Самоеды вы! Саможорцы! Так ужасный Крон пожирал когда-то своих детей.
— Молчи, — тихо произносит Всеслав, и в его словах слышится страдание. — Ты же знаешь, ты должен знать, что я никогда не называл тебя гнилым бревном, я верил и поклонялся тебе как нашему богу. Однако на твоих устах кровь. Ты требовал кровавых треб, человеческих жертв…