А сейчас лежишь, не спится. Потрогал лоб — горячий, весь в поту. И печь горячая. Дух в горнице тяжелый. Перетопил Игнат. А все равно знобит! И шум в ушах; как будто кто-то ходит, снег под ногами — ш-шух, ш-шух, ш-шух. Но кто идет, не видно. А ты лежишь под деревом, весь сжался, нож изготовил, ждешь… А он прошел — ш-шух, ш-шух…
Ш-ш-ш-ш!
Что это?!
Лучина догорела. Остался только красный уголек. Но и он погас. Темно, хоть глаз коли… Князь вздрогнул, ухмыльнулся. А что? С них станется. Давыд же Свято-полку говорил: «Не оставляй Василька в Киеве, не то…» И не оставили. Правда, сперва глаза ему выкололи, а после на телегу — свезли. Давыд в прошлом году раскаялся, они его простили, один брат двести гривен дал, второй три сотни отжал ел…
А ведь и ты мог, Всеслав, из Любеча без глаз уйти. Тебя ведь тоже звали. «Нет, — сказал ты, — и не просите. Я не поеду, я изгой. И крест не надо целовать, отцы ваши уже целовали, помню!» Они обиделись. И пусть. Пусть говорят, что выжил из ума, что в детство впал. Зато я при глазах и моя отчина при мне. И волоки — мои. Идут купцы по волокам — платят. Войско пройдет, войско тоже платит. А не заплатят, сам приду и всех пожгу. Сам не справлюсь — наведу Литву. Литва, она…
Как кистенем ударило по боку! Вскочил, едва не задохнулся. Ночь, тишина. Шаги. Чуть слышные…
Да, во дворе это. Собака заскулила. Бряк цепью, бряк. Опять скулит…
Шаги — к крыльцу… Она! Пресвятый Боже! Я весь в руце Твоей, и знаешь Ты безумие мое, и прегрешения мои не скрыты от Тебя…
А может, это все же сон? Нет, ты не спишь! Просто темно. Вот печь горячая, вот полушубок, вот крест нательный, рядом — оберег… Князь осенил себя, прислушался…
Идет. Минует сторожей. Да, так и должно быть; никто Ее не остановит. Ее, кроме тебя, сейчас никто не видит и не слышит. Она к тебе идет. Подойдет и станет в головах…
Князь торопливо сел, спиной прижался к изразцам, нащупал нож.
И отложил его. Смешно! Ей нож не страшен. Ведь нельзя убить Ее? Она и так мертва. А ты… Сейчас живешь, а после твое тело здесь, в тереме, останется, приедут сыновья, снесут его в Софию, народ будет глазеть. А что с душой? Куда она? Ведь не взлететь душе, уж больно тяжела от грехов. Ну что ж… Князь — он на то и князь, чтобы грешить. Князь — это зло. Нельзя отречься от венца, когда ты от рожденья князь. Кровь княжья — вот твой крест. Ведь даже если потеряешь все, останешься сам-перст, ты все равно князь. И так не раз бывало. Зимой… да, тридцать лет тому назад шел вниз по Волхову. Один. Пришел в селение. Спросил…
Нет-нет, не то! Пресвятый Боже! Ради врагов моих спаси меня! Не на меня, на них излей огонь ярости своей!
— Всеслав!
Князь вздрогнул. Вот Она! Стоит в дверях. Широкий плащ, глубокий капюшон…
Нет! Нет там никого! Тьма непроглядная, невозможно ничего разглядеть!
— Что, не ждал?
А голос у Нее надтреснутый, визгливый. Князь вытер лоб, перекрестился, потом сказал как можно тверже:
— Нет, ждал. Входи, садись. Небось устала?
Она усмехнулась, ответила:
— Да, есть маленько. Сяду.
И подошла к нему. Нет, он Ее не видел. Он только слышал — заскрипели половицы. Потом на лице почувствовал ее холодное дыхание.
— В ногах! В ногах садись! — хрипло воскликнул князь и вжался в стену, задрожал. И снова нож схватил.
Она склонилась над ним и сказала:
— А ты, как молодой, за жизнь цепляешься. Не стыдно, князь? В твои-то годы!
Он молчал. Она, немного подождав, спросила:
— Ты что, Всеслав, еще на что-нибудь надеешься?
— Я пока жив…
— Ну-ну. Смотри, как бы потом не пожалел.
— Не пожалею!
— Ладно!
И отошла, села в ногах. Тюфяк под Ней прогнулся… А князя бросило в озноб. Потом в жар. Опять в озноб. Сидел, молчал и ждал, что будет дальше.
И вдруг приказала:
— Брось нож, Всеслав! Нож, говорю. Ну!
Нож глухо брякнул об пол.
— Вот так-то лучше.
Она чуть-чуть придвинулась к нему и продолжала:
— Я оказала тебе честь. Да, князь, великую. С другими знаешь как? Р-раз — и готов. А с тобой церемонюсь. Сижу жду. Ты помолись, Всеслав! Чего молчишь? Молиться-то тебе, поди, придется долго. Боюсь, и до-светла не справишься… Или ты и меня захотел переклюкать? Как этих… дальних своих братьев!
— Нет, тебя не обманешь.
— И то! И об отсрочке не проси. Не дам.
Князь затаил дыхание, не шевелился, то открывал, то закрывал глаза. Пресвятый Боже!.. Наконец спросил:
— А почему?
Она негромко засмеялась, ответила:
— Смешной ты, князь. Не понимаешь, кто к тебе пришел? Сейчас умрешь. Ну, не хочешь молиться, и ладно. Я знаю, в Бога ты не веруешь. Так встал бы, подошел к окну да подышал. Вон дух легкий какой! Весна, князь, на дворе!
— Так не надышишься уже.
— Но все-таки… Да и потом: яви смирение. Все говорите о смирении, а сами… — И замолчала.
Ночь за окном. Далеко, на Великом Посаде, завыла собака. Ну что же, смерть так смерть. Ты не в полоне, не в бегах. Ты — в своей отчине. И волоки твои. И честь — тебе, Она и впрямь не с каждым станет разговаривать. И все-таки…
Князь облизнул пересохшие губы, спросил:
— Так почему нельзя просить отсрочки?
— Жить больше, чем положено, нельзя. Всему свой срок. — Она зашевелилась.
А он спросил:
— И мне?
— Да, и тебе. И так вон семьдесят отмерили!
И подвинулась ближе, еще ближе…
Он закричал:
— Нет! Подожди!.. — Спохватился, закусил губу: он князь!
— Жду, жду, — насмешливо откликнулась Она. — Я даже, если хочешь, отодвинусь. А ты кричи, не бойся, все равно нас никто не услышит.
И ведь права. Игнат давно ушел к себе и крепко спит. А там, внизу, только младшая дружина.
— Да, — сказала Она, — всем свой срок. Вот, скажем, твой прадед Владимир, дед Изяслав, отец — все уходили вовремя.
— Отец?! — Князь отшатнулся. — Он вовремя?
— Да, в самый срок.
— Но почему? Ответь!.. Не можешь?!
— Да, не могу. Здесь не могу. Вставай, пойдем. Я расскажу тебе, но уже там, ты знаешь где. — И вновь придвинулась, уже почти вплотную.
И князь почувствовал, как закипает в жилах кровь, а руки холодеют. Он мог кричать, но молчал. Сносил Ее дыхание…
— Здесь, — сказала Она, — я тебе ничего не скажу. Здесь — жизнь живых. Пойдем. — И обняла его.
Он стерпел и это. Сжал в кулаке нательный крест и оберег, произнес:
— Пойдем, пойдем. Вот только…
— Что «только»? — Она взяла его за горло.
Он захрипел:
— Послы… Я жду послов. Не для себя!
— Я знаю это. Ну и что? Пойдем. Пора!
Захрустел кадык. Но князь успел крикнуть:
— Семь дней! Семь! Семь!..
Свет! Гром! Огонь!
…Очнулся. Где он — здесь, там?.. Нет, еще здесь. А где Она? Сел и окликнул:
— Смерть!
Молчание.
— Смерть! Смерть!
Не отзывается. Тьма непроглядная. Ни шороха, Ни звука… Но он сказал:
— Я знаю, ты здесь. И говорю: встречу послов, созову сыновей, а потом приходи. Семь дней прошу. А за это… Вот! — Он сорвал со шнурка оберег и швырнул в темноту. Кто-то невидимый не дал ему упасть, поймал.
— Довольна? — спросил князь.
— Довольна! — Она усмехнулась.
И стоит, не уходит. Всеслав зажмурился, стиснул зубы… А Смерть задумчиво сказала:
— Семь дней! Глуп, слеп ты, князь… Но будь по-твоему. Нынче среда, считай, она прошла уже, через семь дней еще одна среда пройдет… — И спохватилась: — Нет! В ту среду я тебе весь день не дам — полдня! Да, князь, в час пополудни будет самый срок, на том и порешим. Жди, князь! — И засмеялась. И ушла. Хоть дверью и не хлопала, и половицы не скрипели, а знал Всеслав, почуял, что ушла.
День первый
Сна больше не было. Но и вставать боялся. Ведь знал, нет Ее, а все равно робел. Лежал, смотрел по сторонам.
Темно еще. Все спят. И ты будешь лежать. Живой — и ладно. Семь дней тебе отпущено…
Семь дней! Смешно. Семь месяцев сидел ты в Киеве, а что успел? А ведь тогда молод был, и вече стояло за тебя… А Новгород сказал: «Не дам!» — с того и началось. А потом Болеслава навели, и ты, как волк, болотами да топями бежал. Обидно было, зло душило. Одно тогда лишь и утешило: когда ляхи пришли на Верх, то Болеслав взял Изяслава за грудки и стал трясти его да приговаривать…