А бабушка опять:

— Оставьте нас! Грех на себя беру!

Стоят. Тогда она к отцу оборотилась, говорит:

— Ты что, не слышишь? Сын будет у тебя, сын, настоящий сын!

Гром загремел! И ливень хлынул! Только небо было чистое, а тут стеной, как из ведра! И в дымоходе загудело. Все оробели, крестятся. Один отец стоит, не шелохнется. А бабушка снова грозно:

— Уйдите! Все уйдите!

И тут владыка выступил вперед и с гневом выкрикнул:

— Не кощунствуй! Бог дал, Бог взял. Смирись!

А бабушка в ответ ему:

— Ваш — взял, а мой — отдаст! — И засмеялась зловеще.

И снова гром! Грохочет кругом, трясется. Владыка поднял крест — и к бабушке… Но тут отец схватил его, к себе прижал и молча, ничего не говоря, повел к дверям. И все — за ними…

Вышли. Остались только мать да бабушка…

Ждали в гриднице. Гроза не унималась. Такая ночь раз в год лишь и бывает, когда рябина наливается.

И внезапно… Крик! Детский крик! Распахнулась дверь, вышла бабушка и вынесла младенца. Возвестила:

— Сын! В сорочке. Смотрите все!

В сорочке, да потом из той сорочки тебе сделали оберег, и ты его носил, и был в битвах яр, меч не брал тебя и яд не брал, мор обходил, огонь не жег. Носил — до той поры, пока позавчера Она…

А мать скончалась родами. Убили ее ты да бабушка, так брат сказал. Бабушка-то клялась:

— Внучек, не верь! Тебя спасала я, а не ее губила.

— Как?

— Так. Не спрашивай.

— Не скажешь? Никогда?

— Скажу. Потом, как подрастешь.

— А если я не доживу? А если, как и матушку…

— Нет, — бабушка улыбнулась, — ты будешь долго, очень долго жить. Никто тебя не изведет, ты сам себе предел положишь…

И положил! Два дня уже прошло, осталось пять. И в них надо многое успеть. Гонцов нужно послать к сыновьям, вече собрать…

Почернел Всеслав. Долго молчал, крепился, не выдержал, позвал:

— Игнат!.. Игнат!..

— Иду!

Пришел и, не спросясь, — к печи, к дровам.

— Не надо!

— А чего?

— Того! — Помолчав, сдержал себя: — Ты не серчай, Игнат, я… это… А! — махнул рукой, спросил: — Ты крепко спишь?

— Как повелишь.

Сидел Игнат на корточках возле печи, смотрел… а как смотрел, не разберешь; темно. «Как повелишь…» Так и Любим сказал! Князь усмехнулся, сказал:

— Ты, если вдруг увидишь что-нибудь, буди меня.

— Ты про видение?

— Да, про него. А то, что днем я говорил, так ты тому не верь, Игнат. Я это так, со зла. Ко мне Она идет, а не к тебе.

— Как знать… — сказал задумчиво Игнат, — никто…

— Никто! Из вас! А я… — Князь спохватился, замолчал. Сказал потом: — Ида. И спи. Но чутко! — Повернулся и ушел к себе. Лег. Сложил руки на груди, глаза закрыл, прошептал: «Отче наш!..» И…

Словно провалился!

День третий

1

В Предславино прибыл гонец, Гюрд Однобровый, и сказал, что Торир Собака времени даром не теряет. Вое это лето он провел на севере, в горах, и много говорил на тингах, и бонды взяли его сторону. Теперь, собрав большое войско, Торир сошелся с Хареком из Тьотты. И Эйнар Брюхотряс за них. И Кальв, сын Арни. И менее достойные люди из Рогаланда, Хёрдаланда, Согда, Фьордов. А еще говорят, некий человек доставил Ториру двенадцать заколдованных оленьих шкур. Торир повелел сшить из них латы, и они оказались крепче любой кольчуги: это все видели!

Услышав об оленьих шкурах Торира, Олаф долго смеялся, а потом сказал:

— Ну что ж, тогда пора идти его проведать. С Божьей помощью!

И Олаф начал собираться в путь. Сперва князь Ярослав пытался отговорить конунга от этой затеи или хотя бы повременить с отъездом до йоля — варяжского Рождества, но Олаф говорил:

— Я видел сон! А в знак доверия к тебе я оставляю здесь Магнуса, сына.

Убедившись в том, что конунг непреклонен, князь Ярослав велел снабдить Олафа всем необходимым и даже кликнул клич, обещав снарядить за свой счет всякого, кто пожелает разделить с норвежским конунгом славу его будущих побед. Но, к сожалению, охотников нашлось не много.

Когда ж все приготовления были закончены, Олаф в самых дружеских словах поблагодарил Ярослава за гостеприимство — и двинулся вверх по Днепру.

Корабль у Олафа был не такой, как у других конунгов: спереди его украшала не драконья, я человеческая голова. Говорили, сам конунг вырезал ее. А воинов в тот день у Олафа было шестьдесят пять, и на всех надеты кольчуги и вальские шлемы, а на щитах синей краской начертаны святые кресты. Стяг на корабле — белый, с оскаленным красным драконом. Дружинники гребли, Бьорн, окольничий, стоял у руля, а Олаф у мачты. На голове у конунга надет золоченый шлем, в одной руке он держал щит с золоченым крестом на белом поле, в другой копье. Потом это копье сын его брата, Олаф Тихий, велит поставить в алтаре церкви Христа.

Меч был у пояса. Он звался Хнейтиром. Олаф гордился им — ведь меч был до того остер и крепок, что люди говорили шепотом: «В нем скрыт Белый Огонь!» Конунг гневался: он не любил языческих поверий. И никогда, ни при каких обстоятельствах, не прибегал к колдовству и другим запрещал делать это. И даже поминать о колдовстве при нем было нельзя. Так и тогда, отправляясь в поход, никто и словом не обмолвился о новых латах Торира.

Олаф прошел сначала по Днепру, потом по волокам, а после по Двине. И вышел к Полтеску на третий день после того, как мать похоронили. Отец в это время вернулся от Ильи: он там стоял обедню. Узнав о корабле, сошел к реке. Обнялись они. Но ни о чем не говорили. Через двор прошли в ворота. А на крыльце, ступив на первую ступеньку, Олаф застыл и посмотрел на бабушку. И бабушка смотрела на него. Она сидела, он стоял. Смотрели они пристально и долго… Наконец она сказала:

— Вот наш дом. Входи. — И поднялась, и протянула руку.

И Олаф, осенив себя крестом, взошел по лестнице.

За скорбным столом Олаф молчал. Бабушка с него глаз не сводила. Потом, когда все поднялись, конунг спросил, нельзя ли провести его к младенцу. Отец и бабушка провели. Когда они вошли, младенец закричал. Кормилица вскочила.

— Сядь! — приказал ей конунг.

Подошел, склонился к колыбели. Младенец сразу замолчал. Кормилица сказала:

— Испугался.

— Нет, — возразил Олаф. — Ждет. Дай хлеба.

Она подала. Он выдрал из горбушки мякиш, размял его, смочив слюной, слепил крест…

— Он не крещен еще, — сказал отец.

— А кто же он пока?

— Всеслав.

— Всеслав! — Конунг улыбнулся. — Держи, Всеслав!

И княжич… открыл рот! А Конунг, отломив от креста крошку, подал ему. Княжич взял, закрыл рот, зачмокал. Конунг стоял, смотрел на княжича. Потом еще дал крошку… И еще… Так скормил весь крест. И лишь потом ушел. С ним ушел и отец. А бабушка осталась.

Прошло еще три дня. И все время отец и Олаф были вместе. Сидели в гриднице, молчали. Были скорбные дни. Пел скальд…

А на четвертый день они опять пришли к младенцу. Отец взял сына на руки, понес. Пошли к Илье. Там уже все было готово. Окрестили. Крестным отцом был Олаф, крестной матерью — Евфимия, просвирница при храме. Одна она только на это и решилась, ибо владыка гневен был, он и крестить-то не хотел, а говорил:

— Князь, не греши! Конунг не нашей, а варяжской веры!

На что отец вскричал:

— Молчи! Христос на всех один!

И много чего еще отец тогда сказал. И окрестил младенца владыка, дал имя Феодор, а отслужив, произнес:

— Прости мя, Господи! И ты, чадо, прости. Ибо крещен ты в беззаконии, во зле, а коли так… — И не договорил. И если бы не конунг, был бы грех, великий грех! И уподобился бы Брячислав Болеславу, ляшскому королю, сразившему бискупа во храме. Но, благо, миновала сия чаша владыку. Ушли князь и Олаф; младенца унесли. И был великий пир, весь Полтеск праздновал, один только владыка не явился. И, может быть, с того и началось, кто знает! Отец потом дарил великие дары и земли жаловал, постился. Год миновал, владыка допустил его к себе, простил.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: