— Что происходит с твоим анархизмом? — спросил он лукаво, главным образом для того, чтобы скрыть некоторую растерянность и радость, вызванные ее словами. — Одно время, несколько лет назад, все выглядело так, словно из тебя вырастет настоящий красный, извергающий смерть и разрушение на всех защитников существующего порядка.
— Я… я в самом деле симпатизировала такому пути, — неохотно согласилась она.
— Симпатизировала! — воскликнул он. — Ты чуть все жилы из меня не вытянула, пытаясь убедить отказаться от бизнеса и посвятить себя делу человечества. И ты всегда писала «дело» заглавными буквами, если помнишь. Потом ты увлеклась этой работой в трущобах, фактически придя к соглашению с врагом, ставя заплаты на прорехи презираемой тобой системы…
Протестуя, она подняла руку.
— Как еще это назовешь? — настаивал он. — Твои клубы мальчиков, твои клубы маленьких матерей. А эти дневные ясли, организованные для работниц, зачем? Чтобы, заботясь о детях во время их работы, дать возможность хозяевам еще основательнее эксплуатировать их матерей, — вот к чему это ведет.
— Но я переросла программу дневных ясель, дядя, вы же это знаете.
Константин кивнул головой:
— И несколько прочих программ. Ты становишься по-настоящему консервативной… э… похожей на социалистов. Не из такого материала сделаны революционеры.
— Дядя, дорогой, я еще не настолько революционерка. Я еще расту. Социальное развитие протекает медленно и мучительно. В нем нет коротких путей. Нужно идти шаг за шагом. О, я все еще являюсь философским анархистом. Каждый умный человек — обязательно социалист. Но с каждым днем я все больше убеждаюсь в том, что идеальная свобода анархического государства может быть достигнута только…
— Как его зовут? — внезапно спросил Константин.
— Кого?.. Что?.. — волна румянца залила девичьи щеки.
Константин спокойно отхлебнул чаю и ждал. Груня оправилась от смущения и серьезно посмотрела на него.
— Я вам скажу, — сказала она, — в субботу вечером в Эдж-Мур. Он… он из коротковолосых.
— Тот гость, которого ты привезешь?
Она кивнула:
— До этого я вам ничего сказать не могу.
— Он уже говорил?
— Да… и нет. Не в его правилах начинать что-либо, не будучи совершенно уверенным. Подождите до встречи с ним. Он вам понравится, дядя Сергей, уверена, понравится. И вы с уважением отнесетесь к его образу мыслей. Это… его я жду в четыре часа. Оставайтесь, и вы познакомитесь с ним. Ну пожалуйста, если хотите.
Но дядя Сергиус Константин, он же Иван Драгомилов, взглянул на часы и быстро встал.
— Нет, Груня, привози его в субботу в Эдж-Мур, и я постараюсь, чтобы он мне понравился. Так мне будет удобнее. Ведь я целую неделю собираюсь бездельничать. Если все это так серьезно, как тебе кажется, попроси его задержаться на неделю.
— Он так занят, — последовал ответ. — Все, что я могла, это уговорить его на уик-энд.
— Дело?
— Что-то в этом роде. Но, конечно, не бизнес. Знаете, он богат. Заботы по улучшению социальных условий — вот, пожалуй, как лучше назвать то, чем он занимается. Но вас восхитят его взгляды, дядя, и вы тоже проникнетесь к ним уважением.
— Я не сомневаюсь, дорогая… все будет так, как ты хочешь, — сказал Константин, когда они, прощаясь, обнялись у порога.
Глава III
Винтера Холла принимала уже другая — сдержанная молодая женщина. Дядя ее ушел несколько минут назад. Груня была подчеркнуто серьезна, пока подавала чай и болтала с ним, если можно назвать болтовней разговор, который касается всего — от последней книги Горького и самых свежих известий о революции в России до Дома Хала[1] и забастовки белошвеек.
Оценивая новый вариант ее планов улучшения условий, Винтер Холл покачал головой.
— Возьмите, например, Дом Халла, — сказал он. — Он был только средством маскировки ужасающих чикагских трущоб. И до сих пор он, собственно, остается ничем иным, как средством маскировки. Ужасающие трущобы начинают разрастаться, проникать в соседние районы. В наши дни порок, нищета и разложение разрослись в Чикаго до невиданных размеров в сравнении с тем, что было, когда основали Дом Халла. Затем Дом Халла провалился, как и все прочие благотворительные проекты. Протекающий корабль не спасти ковшом, который вычерпывает воды меньше, чем ее туда поступает.
— Знаю, знаю, — недовольно проворчала Груня.
— Возьмите историю с внутренними комнатами[2], — продолжал Холл. — По окончании гражданской войны в Нью-Йорке было шестьдесят тысяч внутренних комнат. С тех пор борьба против внутренних комнат велась беспрерывно. Много людей посвятило свои жизни именно этой борьбе. Тысячи, десятки тысяч граждан с развитым чувством общественной ответственности вкладывают свои силы и средства. Целые кварталы были срыты и переделаны в парки и спортивные площадки. Это великая и страшная борьба. А каков результат? Сегодня, в 1911 году, в Нью-Йорке — более трехсот тысяч внутренних комнат.
Он пожал плечами и отхлебнул чаю.
— Вы все более и более убеждаете меня в двух вещах, — призналась Груня. — Во-первых, в том, что свободы, не ограниченной созданными человеком законами, нельзя добиться, минуя фазу созданного человеком социального устройства, которое основано на чрезвычайных законах… Что касается меня, мне бы не хотелось жить в социалистическом государстве.
Это меня бы раздражало.
— Вы предпочитаете дикую, мишурную и жестокую красоту современного коммерческого индивидуализма? — спросил он спокойно.
— Пожалуй, да. Пожалуй, да. Но социалистическое государство должно возникнуть. Это я знаю, потому что ясно понимаю другое — провал проекта улучшения для улучшения, — внезапно закончила она, сверкнув своей ослепительной веселой улыбкой, и добавила: — Шутки в сторону. Начинается жара. Почему бы вам не поехать за город, подышать свежим воздухом?
— А почему бы не поехать вам? — спросил он в ответ.
— Я слишком занята.
— Также и я. — Он замолк, и его лицо сразу стало строгим и суровым, отразив напряженную работу его мысли. — В самом деле, никогда в жизни не был я так занят и никогда не был так близок к завершению большого дела.
— Вы не хотите поехать на неделю, познакомиться с моим дядей? — внезапно спросила она. — Всего несколько минут назад он был здесь. Он хочет собрать дома на неделю небольшую компанию… просто нас троих.
Он опять отрицательно покачал головой:
— Я хочу и конечно поеду, но никак не смогу пробыть целую неделю. У меня очень важное дело. Только сегодня я нашел то, что искал на протяжении месяцев.
А пока он говорил, она разглядывала его лицо, как только любящая женщина может разглядывать лицо мужчины. Лицо Винтера Холла ей было знакомо до мельчайших черточек: от опрокинутой арки сросшихся бровей до четко очерченных уголков губ, от решительного без вмятинки подбородка до мочки уха. Холл, как мужчина, хотя и влюбленный, не знал в таких подробностях ее лица. Он любил ее, но если бы его вдруг попросили описать ее по памяти, он смог бы это сделать только в общих чертах: живая, гибкая, нежный цвет лица, низкий лоб, прическа всегда к лицу, глаза всегда улыбаются и сияют, румянец на щеках, ласковый, очаровательный рот и голос невыразимо прекрасный. Она оставляет впечатление чистоты и здоровья, благородной серьезности и живого, блестящего ума.
А Груня видела перед собой крепкого двадцатидвухлетнего мужчину, у которого было чело мыслителя, но в лице — все признаки активного деятеля. Он был голубоглаз, светловолос и бронзоволиц, такими обычно бывают американцы, много времени проводящие на солнце. Он часто улыбался, а если смеялся, то смеялся от души. И все же нередко, когда он задумывался, какая-то суровость, почти жестокость обозначалась на его лице.
Груню, которая любила силу и ненавидела жестокость, порой пугали эти едва уловимые проблески другой стороны его характера.