Я только пожал плечами, меня никогда не интересовали ни торговля, ни политика. Разве есть там настоящий риск?
И разве сравнить его с тем риском, какому когда-то мой дед подвергался? Вот это были дела!
Среди множества снимков с вождями революции фотография моей бабушки, доньи Клотильды, занимает особое место. Ей одной отведена целая стенка, возле которой поставлен столик, а на нем — ваза с белыми маргаритками. Если бы дед был верующим, он, конечно, поставил бы здесь подсвечники. Рамка — овальная, а портрет сделан в 1915 году фотографом Гутьерресом, из Леона, в штате Гуанахуато. Эта древняя сеньорита, которая была моей бабушкой, похожа на куклу. Фотограф окрасил снимок в светло-розовые тона, только губы и щеки доньи Клотильды пламенели не то от смущения, не то от страсти. От чего, дед?
— От фотоснимка, — ответил мне генерал. — Мать она потеряла в детстве, а отца расстрелял Вилья, как спекулянта. Где Вилья ни проходил, везде освобождал бедняков от долговых обязательств. И не только. Он велел расстреливать ростовщиков, другим в наставление. А я так думаю, что единственно наставленной оказалась моя бедная Клотильда. Подобрал я ее, сироту, которая, наверно, пошла бы за первым встречным, кто бы ее пригрел. Остальные-то сироты той округи, чтоб выжить, стали солдатскими девками либо, кому повезло, артистками в варьете. Ну а потом она меня полюбила.
— А вам она сразу понравилась?
Дедушка ответил «да», кутаясь в одеяло на кровати.
— Вы ее сразу не бросили только из жалости?
На этот раз он молча кинул на меня яростный взгляд и резким движением погасил лампу. Я почувствовал себя неловко: сижу в темноте, покачиваюсь в плетеной качалке. Какую-то минуту слышалось лишь скрипение кресла. Я встал и пошел на цыпочках к двери, намереваясь тихо выйти, не пожелав генералу спокойной ночи. Меня удержала картина, очень грустная и очень простая. Я вдруг представил себе деда мертвым. Приходит утро, а он уже мертв, утро как утро — разве так не бывает? — и я никогда не смогу сказать ему то, что хочу, никогда не смогу. Он быстро застынет, застынут и мои слова. Я бросился обнимать его в темноте и сказал:
— Я вас очень люблю, дедушка.
— Ладно, парень. Я тебя тоже.
— Знаете, я не хочу тут жить у него на всем готовеньком, как вы говорите.
— Понятное дело. Все записано на мое имя. Твой отец только ведет дела. Когда я умру, все оставлю тебе.
— Нет, дедушка, так тоже я не хочу, я хочу начать все сначала, как вы начинали…
— Уже не те времена, что поделать?!
Я усмехнулся:
— Да хотя бы кастрировать кого-нибудь, как вы…
— Еще жива эта байка? Что ж, было дело. Только приговор этот не сам я вынес, понятно?
— Но вы отдали приказ: оскопить его, сию же минуту.
Дед погладил меня по голове и сказал, что никому не известно, кто выносит подобные приговоры, но они никогда не выносятся кем-то одним. Он вспомнил жаркую ночь в окрестностях Гомес-Паласио накануне битвы за Торреон. Человек, который его оскорбил, был пленный, но, кроме того, был предатель.
— Раньше сражался он в наших войсках. Потом перешел к федералам и выдал им, сколько нас, какое у нас оружие. Мои люди все равно бы его прикончили. Я их только опередил. Такова была общая воля. Она стала и моей. Он подтолкнул меня своей руганью. Сейчас расписывают эту историю, как хотят, мол, ну и хват этот генерал Вергара, настоящий генерал Вырвихвост, да, сеньор. А вот нет. Не так это было просто. Его все равно бы прикончили, и правильно сделали — он был изменник. Но он был и военнопленный. Ведь надо соблюдать и правила войны, я так понимаю, парень. Каким бы мерзавцем он ни был, он сдался нам в плен. И я спас своих людей от убийства. Думаю, оно бы их всех опозорило. И я не смог бы их удержать. Думаю, оно опозорило бы и меня. Мое решение было решением всех, а их решение было моим решением. Вот как это бывает. Никогда не знаешь, чья тут воля: твоя или твоих людей.
— Вы не поверите, как мне хотелось бы жить в ваше время и идти вместе с вами.
— Это тебе не театр, не думай. Тот человек, валяясь в пыли, истекал кровью до рассвета. Потом его дожарило солнце и разорвали стервятники. А мы ушли, и про себя все знали: что сделано — сделано всеми нами. Если бы это сделали только они, а я отошел в сторонку, не был бы я командиром, а они не шли бы за мной без оглядки в сражения. Нет ничего тяжелее, чем убивать одного бедолагу, когда видишь его глаза, легче убить безликую сотню, людей, чьих глаз и не видишь. Вот так-то.
— Ох, и здорово, дед…
— Не мечтай. Не будет второй революции в Мексике. Такое случается только раз.
— А как же я, дедушка?
— Бедный мой мальчик, обними-ка меня покрепче, сынок, понимаю тебя, ох, понимаю… Как бы мне самому хотелось стать молодым да пойти с тобой! Уж мы бы, Плутарко, вместе дел натворили.
Со своим отцом, лиценциатом, я беседовал редко. Я уже говорил, что мы трое собирались только за ужином, и разговор вел генерал. Папа иногда уводил меня в свой кабинет и спрашивал, как идут дела в школе, какие у меня отметки, кем я хотел бы стать. Если я говорил ему, что не знаю, что зачитываюсь романами, что желал бы поехать в дальние страны, в Сибирь Михаила Строгова,[18] во Францию Д’Артаньяна, что меня гораздо больше интересует то, чего не может быть, чем то, кем я хотел бы стать, мой папа никогда не выходил из себя, даже не спорил. Он просто — напросто меня не понимал. Как сейчас вижу его недоуменный взгляд, когда речь заходила о том, что было выше его понимания. Меня это мучило гораздо больше, чем его.
— Я поступлю на юридический, папа.
— Очень хорошо, очень разумно. А потом специализируйся в управленческом деле. Не думаешь ли отправиться в Административный центр при Гарвардском университете? Попасть туда очень трудно, но я могу нажать кнопки.
Я делал вид, что раздумываю, и устремлял взор на журнальные подшивки — все как одна в красных переплетах. Ничего в библиотеке не было интересного, разве что полная подборка «Официальных ведомостей», которые всегда начинаются с сообщений о разрешении принять тот или иной иностранный орден: китайский орден Небесных созвездий, орден Освободителя Симона Боливара, французский орден Почетного легиона. Только в отсутствие отца я отваживаюсь, как вор, тайком, пробираться в его устланную коврами и обитую деревом спальню. Там нет никакой старой памятной вещи, даже портрета моей матери. Она умерла, когда мне было пять лет, я ее совсем не помню. Один раз 9 год, 10 мая, мы все трое идем на Французское кладбище, где похоронены вместе моя бабушка Клотильда и моя мама — ее звали Эванхелина. Мне было тринадцать лет, когда мой товарищ по школе «Революсьон» показал мне фото девушки в купальном костюме, и я впервые ощутил непонятное волнение. Как донья Клотильда на своем портрете: почувствовал одновременно и стыд, и приятную истому. Кровь бросилась мне в лицо, а мой сверстник, хохоча во все горло, сказал: я тебе дарю ее, это твоя мамуля. Шелковая лента, переброшенная через плечо девушки, пересекала грудь и соединялась концами выше бедра. Надпись гласила: «Королева карнавала в Масатлане».
— Отец говорит, что твоя родительница была первейшая красотка, — захлебывался от смеха мой школьный товарищ.
— Дедушка, а какая была моя мама?
— Красивая, Плутарко. Слишком красивая.
— Почему дома нет ни одного ее портрета?
— Чтобы не горевать.
— А я хочу горевать, дедушка.
При этих словах генерал странно взглянул на меня: как мне было не вспомнить его взгляда и его слов той незабываемой ночью, когда меня разбудили громкие голоса в нашем доме, где всегда наступала полнейшая тишина после того, как мой отец, поужинав, садился в свой «линкольн Континенталь», уезжал и возвращался рано утром, часам к шести, чтобы успеть помыться, побриться и уже завтракать в пижаме, словно ночь провел дома, — кого он обманывал? — хотя в газетах на снимках светской хроники его можно было видеть возле одной богатой вдовушки, пятидесятилетней, как и он, но он мог показываться с ней. Я тоже не любил ходить в публичный дом по субботам один, без дружков. И мне тоже хотелось бы завести знакомство с настоящей сеньорой, взрослой женщиной, как любовница моего отца, а не с пай-девочками, с которыми я знакомился на праздниках таких же богатеев, как мы. Где моя Клотильда? — Хочу лелеять ее, оберегать, заставить ее полюбить себя. Какой была Эванхелина? Она мне снилась, в своем белом купальном костюме, в шелковом, фирмы «Янсен».
18
Герой одноименного романа Жюля Верна.