В два часа мы уже оказались в «Ацтекском клубе», размалеванном серебряной краской; там — несравненная Рикки Рола, королева «ча-ча-ча», «куба либре»[22] для всех, эти ребята — мои друзья, как так «им здесь не место», паршивый официантишка, паразит, наглая морда, грязный подчищала, заткни рот, или я его тебе сам заткну, как так «мой внук раздетый, в пижаме», если это его единственный костюм, если он только по ночам и живет, если он день-деньской с твоей матерью спит, а теперь отдохнуть ему хочется; как так «здешние музыканты будут протестовать», если мои марьячи тоже из музыкального профсоюза, садитесь, ребята, это вам приказывает генерал Вергара, что говоришь, паскуда метрдотель? Что к вашим услугам, мой генерал, так вот, знай свое место, плюгавец, пойди и утрись, мотай в клозет; желтые потоки света, розовые, голубые, неувядаемая Лилия, королева сентиментального болеро, откинула ножкой подол блестящего платья, глядите, мой генерал, выпятила груди, бьет их коленками, как футбольный мяч, такая сама голы забивает, а живот у нее как арена для боя быков, здорово ее разукрасили перед выходом, мой генерал, поглядите-ка на ее ресницы, равно как черные жалюзи, на продажу рисуешься? да не ври, почем твои траурные глазки, толстуха? кривляка, для кого ей петь эти слезливые песни, ребята? ну-ка, в атаку, мои орлы, ишь, лицемерка проклятая, насмехаешься надо мной, подавай мне мужскую песню, влезайте, орлы, на эстраду, под зад неувядаемую Лилию, на мыло толстуху, ох, какой визг, уважайте артистов! иди-ка ополоснись род душем, уморилась ведь, отмой свою клоунскую физиономию, не ори, для твоей же пользы, в атаку, мое войско, запевайте, мой генерал, нашу «Мексику 16 февраля», «бросил на нас своих гринго Вильсон,[23] тысяч десять плыли сюда по морю, давай-ка гитару, подавим наш стон, давай-ка трубу, возвестим всем о горе», танки, пушки и даже аэропланы, они искали Вилью, хотели покончить с ним, слезай со сцены, старикашка, гоните отсюда паршивых марьячников, и этого сопляка в пижаме долой, здесь играют музыканты только из профсоюза, вот эти напомаженные педики с галстуком-бабочкой в лоснящихся заутюженных смокингах? я тебе, старый хрыч, сейчас кое-что наутюжу, ах, так? врежьте ему, мои парни, меня оскорбили, это им не пройдет, клянусь Святой Девой, — нет, не пройдет; оскопите их, дедушка, и сию же минуту; ногой — в барабан, гитарой — по ударнику, потроши пианино, как лошадей в Селайе; эй, берегись, дед, саксофониста; дай ему в пузо, ткни, Плутарко, заморыша лбом в барабан, не робей, мои тигры, хочу видеть кровь этих наглых подонков на площадке для танцев, вон тарелочник в парике, Плутарко, сдери с него паричок, вот так, голова как яичко, сунь его в воду, чтоб он не совался ко мне, ногой его в зад, Плутарко, и скорее всем к выходу, плюгавец метрдотель уже вызвал сизых, прихватите-ка арфу, ребята; ни одна клавиша целой там не осталась, мой генерал, возьмите реснички этой певуньи, а я им оставлю горсть золотых за разгром.
Ровнехонько три утра, теперь мы в заведении у Бандиды, где меня хорошо все знали, сама хозяйка нас радостно встретила: какая у тебя прелестная пижама, Плутарко, и ей очень лестно, что пожаловал сам знаменитый генерал Вырвихвост, и какая прекрасная мысль приехать вместе с марьячи, и пусть нам сыграют «Семь лиг», она сама, хозяйка, споет эту песню, потому как это ее сочинение, «Семь лиг» — так звали любимую лошадь Вильи, угощайтесь-ка ромом, а вот мои девочки, все только что из Гуадалахары, все очень молоденькие, вы, мой генерал, будете, может, вторым за всю ихнюю жизнь, который их тронет, а если желаете, я вам предложу совсем свеженькую, как говорится; какой же ты умник, Плутарко, вот так, на коленочки к генералу, Худита, ну, не ленись, ой, донья Чела, он сейчас свалится, даже мой дедушка не такой дряхлый, слушай, дрянная девчонка, это мой дед, и относись к нему с уважением, не надо меня защищать, Плутарко, сейчас эта ночная бабочка увидит, что Висенте Вергаре еще рано на свалку, я еще сам завалю кого хочешь, пойдем Худисита, ну-ка, где твоя койка, увидишь, что такое мужчина, я бы хотела увидеть монетку, вот, посмотри, держи ее, ой, донья Чела, он мне дал золотую монету, значит, старик прикатил к нам с мошной, «когда лошадь Вильи свисток паровоза слыхала, она останавливалась и ржала»; выбирайте, ребята, сказал мой дедушка музыкантам, помните, что вы — мое войско, мои орлы, не стесняйтесь.
Я остался ждать в зале, слушал пластинки. Дед и марьячи увели всех девчонок. Я выпил целую бочку и считал минуты. Когда перевалило за полчаса, меня стало одолевать беспокойство. Я поднялся по лестнице на второй этаж и спросил, где работает Худисита. Горничная подвела меня к двери. Я постучал, открыла Худисита, очень маленькая без каблуков, раздетая. Генерал сидел на краю кровати, без брюк, в носках, державшихся на красных подвязках. Он взглянул на меня глазами, полными слез, которые иногда против воли ползли по его лицу, как по стволу старого кактуса. Взглянул на меня с печалью.
— Не смог, Плутарко, не смог.
Я схватил Худиситу за голову, вывернул ей руку, девчонка припала к моему плечу, визжала, не виновата, я сделала все, что он требовал, работала на совесть, я его не обворовала, пусть на меня так не смотрит, я верну золотой, если хочет, только пусть не смотрит на меня с укором, пожалуйста, отпусти меня, мне очень больно.
Я еще сжимал ее руку, еще держал за курчавые волосы, когда увидел в зеркале ее лицо дикой кошки, с крепко сомкнутыми глазками, с острыми скулами, с губами, покрытыми слоем серебристой помады, мелкие, но острые зубы, потную спину.
— Такой же была моя мама, дедушка? Такая же тварь? Вы это хотели сказать?
Я отпустил Худиситу. Она выбежала, прикрывая грудь полотенцем. Я сел рядом с дедом. Он не ответил. Я помог ему одеться. Он пробормотал:
— Может быть, Плутарко, может быть.
— Наставляла папе рога?
— Ходил как олень, а потом его бросила.
— Почему же?
— Не нуждалась, как эта.
— Значит, делала так ради удовольствия. Что ж тут плохого?
— Плоха неблагодарность.
— Наверное, отец был не по ней.
— Тогда шла бы в кино, а не в мой дом.
— Выходит, мы оказали ей большую милость? Лучше бы папа был мил ей в постели.
— Знаю только то, что она опозорила твоего папу.
— По необходимости, дед.
— Как тут не вспомнить мою Клотильду.
— Говорю вам, она это сделала по необходимости, равно как вот эта девка.
— Я тоже не смог угодить ей, парень. Наверное, не хватает практики.
— Дайте-ка, я научу вас, дайте освежу вашу память.
Теперь, когда мне уже за тридцать, мне живо припоминается та ночь, которую я, девятнадцатилетний, воспринят как ночь своего освобождения. Так я чувствовал, когда подчинял Худиситу своему желанию; в спальне, где играли марьячи, вдребезги пьяные, я мчался во весь опор на лошади Панчо Вильи во времена Ирапуато,[24] все пело, все было еще впереди, мой дед сидел в кресле, молчаливый и грустный, словно бы видел, как возрождается жизнь, которая уже не была его жизнью и не могла быть ею; Худисита, пунцовая от стыда, никогда еще не случалось ей вот так, под музыку, оробевшая и растерянная, старалась выказывать пылкость, фальшивую, я понимал, ибо для ее тела ночь была мертвой, и только я побеждал, победа была только моей, и более ничьей, поэтому я знать ничего не хотел, это было не просто обычным физическим актом, тем, что имел в виду генерал, может быть, поэтому печаль моего деда была так глубока, и поэтому такой глубокой стала, на всю жизнь, моя скорбь по свободе, хотя тогда мне казалось, что я ее завоевал.
Около шести утра мы подъехали к Французскому кладбищу. Дедушка отдал еще один золотой из своего змеиного пояса сторожу, застывшему от холода, и тот нас впустил внутрь. Дед захотел посвятить серенаду донье Клотильде в ее гробнице, и марьячи спели «Путь на Гуанахуато» под аккомпанемент арфы, прихваченной из кабаре, «жизнь ничего не стоит, не стоит жизнь ничего». Генерал им подпевал, это была его любимая песня, она несла с собой столько воспоминаний юности, «путь на Гуанахуато, весь народ наш прошел его».