Уже безо всякого интереса я взял в руки сборник стихотворений Плещеева, открыл наугад... Уж тает снег, бегут ручьи, / В окно повеяло весною... / Засвищут скоро соловьи, / И лес оденется листвою!

«Вот новости», – угрюмо подумал я и аккуратно положил книжку на угол стола. Рядом лежал какой-то роман Проскурина, его я и смотреть не стал. С этой секунды стало ясно, что в магазине ужасно душно, мне давно пора быть в мастерской, и вообще не к чему таскаться в книжный каждый день...

Энергичным шагом (мне ж все нипочем!) я отправился к выходу и вдруг увидел, что в детском зале разыгрывается драматическая сценка, ради которой кое-кто из покупателей даже перестал рыскать по полкам и стеллажам. В числе зрителей был и Слава Змеев, который делал вид, что никакой он не зритель, а просто ходит себе по детскому отделу в собственных целях.

– У меня дочке шесть лет, неужели у меня права нет купить ребенку детскую книжку! – говорила высоким голосом молодая женщина с химической завивкой.

– Я уже ее взяла. Мне она нужна не меньше вашего, – отвечала ей Родинка голосом народной певицы Ольги Воронец, прижимая к груди какую-то большую книжку.

– У вас есть дети? – спрашивала молодая.

– Я первая взяла книгу. Где написано, что детские книги нельзя покупать взрослым? – тихонько голосила Родинка.

– Я не говорю, что так написано. Просто прошу вас, объясняю ситуацию.

– У меня тоже ситуация.

– Какая у вас ситуация?

– У меня муж болеет.

– У меня дочка тоже простыла, дома сидит. И кашляет, между прочим, мокрым кашлем.

На обложке книжки, которую прижимала к своему гороховому пальто Родинка, было написано «Дональд Биссет». И еще: книжка была прекрасно издана.

– И зачем вашему мужу читать про всяких уточек! – звонко и отчаянно продолжала женщина с перманентом.

– Мужу незачем. Чего вы пристали ко мне! – в голосе Родинки не было никакого раздражения, только тихая неизбывная печаль. – У нашего лечащего врача дети, понятно?

Слушать дальше этот душераздирающий диалог было выше моих сил. Не знаю, зачем меня понесло в отдел подписных изданий... Иногда там продавали нераскупленные тома, наверное поэтому. Сейчас в продаже были только какие-то письма Погодина, которые меня совершенно не интересовали.

Я уже собирался уходить, как вдруг беглый взгляд проснулся от какого-то несоответствия. Я пригляделся. На полке, где стояли в ряд кумачовые тома Материалов XXV съезда КПСС, сверху лежала небольшая красная книжечка. В отличие от коммунистических скрижалей она была довольно маленькой, а кроме того, ее красный цвет был каким-то другим, непартийным. Оглядевшись по сторонам, я крадучись приблизился к полке и взял в руки маленький увесистый томик. Это была книга в коленкоровом переплете прохладно-красного цвета, с тончайшим золотым тиснением: «Цветет мэйхуа». Уже то, как плотно и приятно легла книга в руку, какой своей она была на ощупь, говорило об удаче.

Иногда, не так уж часто, мне попадаются книги, которые сами распоряжаются мной помимо моей воли. Такие книги обладают непреодолимой властью нравиться с первого взгляда. От них исходит притяжение породняющего предчувствия: увидев раз, уже невозможно отвести от книги взгляда и пройти мимо.

Еще неясно, что это за книга и о чем она, а уже хочется взять ее в руки, провести пальцами по шероховатому корешку, раскрыть, полистать, втянуть ноздрями щекотный запах новых страниц. И почти всякий раз, встречая такую книгу и раскрывая ее, я убеждался, что мне именно суждено было увидеть ее, взять и прочесть.

Томик был как раз таким. Я осторожно раскрыл плотный мелованный разворот и увидел:

В годы юности, помнится, было мне жаль,
что в стихе моем скорбь и печаль не звучали.
Затворялся я в башне, чтоб вызвать печаль,
Затворялся я в башне, чтоб вызвать печаль,
Я на башню всходил, чтобы петь о печали.
А теперь, чашу горечи выпив до дна,
рассказать я о скорби хочу
и... молчу.
О печали поведать хочу, а шепчу:
«Хороша ты, осенней поры тишина!»[1]

Вместо заглавия было указано, что стихи написаны «на стене по дороге в Бошань». Я не затворялся в башне, в Тайгуле и башен-то не было. Что за место Бошань, у нас никто слыхом не слыхивал. И все же отчего-то это были слова для меня и про меня.

Возвращаясь по оживленной улице Машиностроителей на работу, я поглядывал на крыши домов с радостной готовностью затвориться в первом же похожем на башню помещении. Рука, сжимающая тяжеленький томик, спряталась в карман куртки: все-таки уже нежарко.

Поднявшись по ступенькам к служебному входу, потянул дверь и оказался на лестнице, где яростно пахло мастикой, которой дважды в неделю натирали дворцовые паркеты. Наша мастерская находилась на первом этаже с восточной, тыльной части Дворца и состояла из двух комнат: общей, где работал я вместе с двумя другими художниками, и кабинета главхуда.

Открыв ахнувшую дверь, я увидел, что в мастерской никого нет, а в лотке для смывки щитов из шланга сочится горячая вода. Пахло паром и мокрым мелом.

В настоящее время постояным обитателем общей комнаты был я один: Зоя месяц назад ушла в декрет, а второй художник, пожилой дядька Мокеев (которого все звали Мокеичем), служил рабочим сцены, а художником лишь подрабатывал. Он появлялся в мастерской только на час-полтора, да и то, если была работа, которую он, матерясь с первой до последней минуты, выполнял быстро и безупречно. Остальное время Макеев посвящал азартным играм с пожарником Никишкиным и столяром Кричихиным.

Заглянув в кабинет и убедившись, что он пуст, я быстренько накинул на вешалку куртку, сунул книжку в ящик своего письменного стола и решил как можно быстрее взяться за какое-нибудь бросающееся в глаза дело. К примеру, можно было смыть и загрунтовать два старых рекламных щита, потому что чистые щиты всегда могли пригодиться, да и работа эта была простая и приятная.

Надев синий замызганный халат, я с натугой поднял квадратный щит в лоток и стал поливать его горячей водой. Бумага афиши с изображением Аллы Баяновой потемнела, набухла пузырями, из-под края показался желтоватый клей. Зеленые гуашевые буквы сначала стали от воды яркими, новенькими, потом с них поплыли полупрозрачные прядки цвета, – и вдруг каждая побледневшая буква высветила все кистевые мазки, которыми она была написана.

Когда бумага размокла, я в три лоскута сорвал ее, бросил клейкие, мутно-капающие комья в ведро и принялся жесткой щеткой соскребать разбухшие остатки краски и клея. Кожа на руках обсохла и стала теснее.

В ведре кружились, помешиваясь, свежие белила, когда в коридорчике, ведущем к нашей двери, пробил командорский шаг, взвизгнула пружина и на пороге показался Вялкин, сверкающий небольшими орлиными очами. Кажется, энергическая свежесть никогда не покидала моего друга и учителя с большой буквы. Он даже зевал бодро.

– Демьяныч тут? – резко спросил Вялкин, расстегивая верхнюю пуговку кофейного короткого плаща.

– Здрасьте, – сказал я, напоминая, что воспитанные люди говорят при встрече. – Он где-то во Дворце, дверь открыта была.

– Вечно никого на месте нет! – отрубил Вялкин тоном человека, от скорости и пунктуальности которого зависят десятки жизней. – Еще зайду.

Дверь хлопнула, как стартовый пистолет. Я вздохнул, макнул широкий флейц в белила, отер лишние капли о край ведерка и повел гладкую сметанную полосу по фанере.

Не прошло и минуты, как в мастерскую почти неслышно вошел Николай Демьяныч. Не глядя на меня, он поправил узел галстука и нервно пробормотал:

– Ну так нельзя все-таки, Михаил. Работы невпроворот, а тебя на месте нет.

– Да я давно уже здесь, – соврал я, показывая на лежащий на полу щит.

вернуться

1

В тексте использованы стихи Синь Ци-цзи (пер. Басманова), Р.-М. Рильке (пер. Б. Пастернака), Ли Юя, Б. Ахмадулиной, Э. Асадова, Убайда Раджаба, А. Тимофеева.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: