— О чем задумался, детина?
Белокурый вздрогнул и посмотрел на Твердовского с застенчивой детской улыбкой.
— Так… Важко, — сказал он с режущей горечью, — за що страдаю, за що мучаюсь промеж злодиями?
— А за что ты сюда попал?
— Та верба, будь она проклята!
— Какая верба?
— Та у пана на гребле. Спилив ее хтось в ночь, а я тут мимо ихав. Бачу, на гребле хворост валяеться, дай подберу — все для дому гоже. А чуть с гребли з’ихав, — пан на коне. Увидел мене и кричить: «Стий!» Ну я став. А вин подскакав та мене нагаем по спине. «Вор, разбишака! Ось хто у мене вербы пидпилювае». Я кажу: «Тю на вашу вербу. Чи вы сказылысь?» А вин выймае пистолю и каже: «Вертай за мной…» Доихалы до экономии, вин приказав черкесам мене выпороть, а потим отправил к становому. Вот и сижу. У, лайдак, холера!
Твердовский внимательно посмотрел на парня, соображая.
— А ты в самом деле не пилил вербы?
— Та ни ж, хай ей черт.
— Значит, тебя ни за что выпороли? — продолжал Твердовский невинным тоном. При упоминании о порке парень посерел и заскрипел зубами.
— У, — промычал он, — попався б мени пан в чистом поле без пистоли…
— А что бы ты ему сделал?
Парень дернулся.
— Ноги б ему пидпилив, як тую вербу.
Твердовский усмехнулся.
— Я вижу, что ты подходящий малый. Как тебя зовут?
— Степан. А по фамелии Иванишин.
Твердовский оглянулся и пригнулся к плечу собеседника.
— Плохо тебе будет, — шепнул он.
— А що, засудять? — спросил, ляскнув зубами, парень.
— И засудят и еще выпорют. На то тебе мужицкая шкура и дадена.
— Ой, лышечко. Що ж робыть?
— А вот что. Мне суда ждать нельзя, мне тоже плохо будет. Надо в бега. Давай вместе. Ты мне помогай, а я тебе. На барскую совесть надежда плоха. А когда выйдем на свободу, не будем расходиться. Мы с тобой и твоему пану и другим панам такой праздник устроим, что сто лет помнить будут. С панами, брате, не словом, а дубьем говорить надо.
— Добре! Це ты гарно балакаешь. Хорошо б на волюшку, — радостно сказал парень и сразу нахмурился.
— Как убежишь? Бачь, яки стены та решетки настроили для бездольного люда. Ни в раз не убечь.
— Пустое, — ответил Твердовский, — руки у тебя не бабьи, да и меня мать-земля силенкой не обидела. Ты знаешь, где тут отхожее?
— Знаю, в кутке. По колидору. На задний двор.
— Ну вот. Когда повечеряем, отправляйся будто по нужде, а за тобой и я. А там вместе осмотримся и, может, к полночи будем на волюшке. А не этим — другим путем уйдем.
Глаза парня засверкали надеждой. Он протянул руку Твердовскому.
— Спасибо, добрый чоловик. Як тебе звать?
— Иван.
— Ну, брате Иване, як выйдем на волю, то я для тебе все зроблю.
— Слово? — спросил Твердовский.
— Ей-бо…
Они пожали друг другу руки и разошлись. После ужина парень по знаку, поданному Твердовским, подошел к двери и попросился у инвалида-ключаря выйти. Инвалид открыл дверь.
— Иди, небога, — сказал он. Нравы в кордегардии были патриархальные, и заключенных в отхожее никто не провожал. Спустя несколько минут попросился и Твердовский. Инвалид выпустил и его, проворчав:
— Ишь разбегались. Баланды обожрались?
Едва Твердовский скрылся за углом коридора, двое воришек затеяли драку. Драка была поднята нарочно, потому что после разговора с Иванишиным Твердовский уговорил воришек за три целковых затеять свалку, чтобы отвлечь внимание сторожей. Оба воришки вцепились друг другу в волосы и катались по полу, неистово визжа. На шум поднялся из-за угла развенчанный Шмач, подошел к дерущимся и, не говоря ни слова, со всего размаха ткнул их ногой. Оба вскочили.
— Ты, король дырявый, чего лезешь? — крикнул на Шмача один из воришек. Шмач также молча ударил его кулаком в лицо. Но у него действовала только одна рука — он неосторожно забыл об этом. Вся камера поднялась отомстить Шмачу за перенесенные унижения. Его ударили под коленки, сбили с ног, и драка завязалась уже всерьез. Когда прибежавшие сторожа, наконец, освободили из-под груды тел полузадушенного Шмача и все утихло, только тогда вспомнили, что два арестанта не вернулись из отхожего. Инвалид, ворча, побрел туда, и вдруг остальные сторожа услыхали его крик:
— Убегли, убегли, проклятые!
Прибежал начальник кордегардии и бросился в отхожее. Толстая решетка, не поддававшаяся действию времени, была выдернута вместе с кирпичами, а на подоконнике лежала бумажка. Начальник кордегардии быстро схватил ее.
Там была только одна строка:
«До свиданья, милостивые государи!»
Глава шестая
ОВЕЧЬЯ СВАДЬБА
Михаила Ивановича Ткаченко едва не хватил удар. Такой позор для семейного благополучия, такой скандал! Богатейший помещик всего уезда, и вдруг дочь сошлась без венца, без поповского благословения и с кем же? С бунтовщиком, с крамольником, с бродягой без роду, без племени. И кто? Антонина, тихая, запуганная, трепетавшая перед отцом.
Михаил Иванович попытался было после увоза стражниками Твердовского проучить опозорившую его дочь своими обычными средствами, но едва он поднял руку, чтобы надавать виновной пощечин, Антонина с горящими глазами отпрыгнула к стенке и сорвала с нее охотничий медвежий нож.
— Не подступайте, отец, — закричала она, — или даю слово, что я ударю себя ножом. Довольно я натерпелась побоев. Больше не смейте меня пальцем тронуть!
И глаза ее загорелись такой ненавистью и решимостью, что Михаил Иванович отступил, перекрестился и только сказал преступнице:
— Марш к себе в комнату и сиди там, пока я не порешу твоей судьбы. Да на глаза мне не показывайся!
Первым делом Михаил Иванович принял все меры к тому, чтобы невероятное происшествие в его семействе не получило слишком широкой огласки. Он приказал дворовым молчать, как немым, под страхом жестокой расправы. Но приказать молчать исправнику не мог, а исправник, хоть и был в дружеских отношениях с Ткаченко, не мог отказать себе в удовольствии тихонько позлословить с соседними помещиками, и скоро страшная для Михаила Ивановича весть расползлась повсюду. На него смотрели с плохо скрываемым сожалением и притворным сочувствием, а соседи при встречах, скрывая злорадную усмешку, спрашивали, какое несчастье случилось у него в семье? Михаил Иванович, стараясь быть спокойным, отвечал, что все враки и все у него благополучно, но чувствовал себя как на горячей сковороде.
Нужно было находить какой-то выход из положения, чтобы заставить злые языки замолчать. И, придя к этому решению, Михаил Иванович созвал семейный совет, на который пригласил свою тещу, сестру и священника из соседнего с экономией села. Изложив им вкратце происшествие, Михаил Иванович в волнении ждал ответа.
Первым заговорил священник:
— Требовательно знать, поскольку сие верно, что девица Антонина перестала быти таковою. От сего зависит дальнейшее, потому что девица по неопытности и невинности не знает разницы. Святые отцы в сем случае советуют произвести надлежащий осмотр.
Но теща перебила священника:
— Вам бы, отец Паисий, только заглянуть куда не следует. Девицы они прекрасно даже разницу понимают, да и где уж тут разница, когда мужчина молодой, здоровый и целую ночь с Антониной провел. Дело конченное, и мой совет вам, Михаил Иванович, поскорее подыскать женишка и сбыть Антонину с рук. Хорошего теперь, конечно, не сыскать, да уж за этим гоняться не приходится. Нашелся бы хоть какой-нибудь. Приданым можно сманить.
Сестра и жена Михаила Ивановича поддержали тещу, и решение было принято.
Михаил Иванович пошел объявить об этом Антонине. Она приняла эту весть холодно и равнодушно.
— Делайте, что хотите. Все равно ничего не выйдет. Ваня меня отобьет.
— Ну это мы поглядим, — крикнул Ткаченко и хлопнул дверью.
На следующий день в имение приехал по пути исправник, и ему рассказал Михаил Иванович о решении семейного совета. Исправник ласково осклабился.
— Женишка нужно? Что же, благое дело. А у меня, по правде сказать, на примете даже такой есть.