— Немного играю.
— Сыграйте.
— Знаете, — просто и искренне сказал Глеб, — я почему-то боюсь играть, когда меня слушают. Странное ощущение: слушаешь за себя и стараешься слушать за тех, кому играешь. От этого, во-первых, раздваиваешься, а во-вторых, начинаешь тревожиться — нравится ли слушающим твоя игра, не надоела ли?
— Ну, как можно? Я не знаю, как бы я жила без музыки. Вам это непонятно — вы приезжаете теперь на короткое время. А музыка для меня единственная настоящая радость дома.
Глеб продолжал перебирать ноты.
«Полонез»… На титульном листе, в овальной рамке, пухлое лицо в круглых очках. Шуберт.
— Вы любите Шуберта?
Глеб терпеть не мог Шуберта. Даже в лице композитора было что-то неприятное. Эта вскинутая, приподнятая высокими воротничками голова с тупым носом, парикмахерские сосульки баков, полное довольство собственной персоной. Так выглядят добродетельные немецкие филистеры, любящие пошуметь в воскресенье, за кружкой мартовского. И музыка тарахтящая, однообразная, бездушная.
— Гадость! Барабанщик!
— Как? — Мирра засмеялась. — За что вы его? Несчастный Шуберт!
— Серьезно. Отвратительный композитор! Мне он напоминает карусельный орган. Вертится вокруг оси и приправляет собственный шум барабаном.
Глеб перевернул еще несколько тетрадей.
Ludwig van Beethoven. Son. № 23. Op. 57.
Это другое дело. Это не Шуберт. «Appassionat’y» стоило сыграть в волнующем подводном сумраке этой комнаты, сыграть для девушки, которая так завладела мыслями. Разве есть еще в музыке что-нибудь, равное этой песне страсти, влитой «неистовым Людвигом» в такую изумительную форму?
Глеб раскрыл ноты и придвинул табурет.
— Что это?
— Не скажу. Узнайте сами.
Глеб дотронулся до клавишей. Рояль звучал отлично — ясно, звонко, мощно. Он был инструментом, достойным композитора. Глеб заиграл.
Под точными клевками пальцев медленными, сдержанными, почти суровыми всплесками вступала и разрасталась главная тема, как несмелый еще голос, уже захваченный, пронизанный страстью, но еще не нашедший силы для ее выражения.
Комната и все в ней как будто еще глубже ушло под зеленую толщу воды.
Глеб забвенно уплывал в звенящие волны сонаты.
Какая нужна была нечеловеческая мощь вдохновения, чтобы создать такую гармонию? На какой недосягаемой высоте стоял над своим временем ее творец! Как буйно опрокидывал он массивные камни классики, с какой неудержимой яростью ломал клетки традиций! Уже в конце жизни, после «Лунной», «Патетической», «Appassionat’ы» — раздавленный катастрофой, глухой, умирающий, но непобежденный, он написал однажды клавир, который нельзя было исполнить на инструменте его времени. Озарением таланта он провидел будущее музыки, предсказал современный рояль с его неограниченными возможностями.
Глеба глубоко волновал финал «Appassionat’ы». Вопреки всем канонам своей эпохи, вразрез законам классической композиции, «неистовый Людвиг» позволил себе в нем дерзость бунтарского новаторства. В повторяемые аккорды темы вдруг врывался, как порыв горячего ветра, совсем новый ритм, кусок мелодии, таинственно возникший из другого мира, и так же внезапно исчезал из музыкального хода. Как будто, в страстном исступлении, человеку не хватило слов земного языка и он вдохновенно заговорил на освоенном силой чувства бесплотном языке иной планеты. Это место сонаты заставляло Глеба всегда испытывать странный, леденящий холод общения с мертвым гением.
Пальцы в последний раз тронули клавиши. Звук медленно затихал в углах, гудя. Глеб вздохнул, поднял голову.
Перед ним, над белым льдом рояльной крышки, совсем близко было лицо Мирры. Неправильное, трогательное своей неправильностью, прелестное даже робким узором маленьких веснушек. С этого лица смотрели на него громадные, заслонившие всю комнату глаза, переполненные волнением. Они говорили… они говорили слишком ясно.
Поднятая, чтобы захлопнуть крышку рояля, рука Глеба повисла в воздухе.
Сколько времени это продолжалось — Глеб и позже не мог дать себе отчета. Но молчать становилось невозможно, а порвать эту тишину было страшно… Хлынет вихрь… взорвется сердце, и всё — стены, земля, мир — вспыхнут и полетят в бешеном кружении, в щемящей сладости, в Суре…
Шестым чувством, помимо сознания, Глеб услыхал ворвавшийся посторонний звук и насторожился. Кажется, стучат в дверь. Мирра не шевелилась. Стук повторился.
— Мирра Григорьевна, — сказал Глеб, возвращаясь в действительность, — стучат…
— Что?
Свет в глазах погас. Девушка быстро поднялась и потерла ладонь о ладонь, как от внезапного озноба.
— Войдите!
В комнату уверенно вкатился кругленький человек, блестя лысиной. Живые острые глазки тонули в красном мясе щек. На человеке болтался мешковатый чесучовый костюм, через жилет, свисая, тянулась тонкая анкерная цепочка.
Глеб встал, складывая ноты.
— Иду себе мимо, слушаю, кто-то играет на рояле. Думаю, кто это? — сказал человек скороговоркой и взглянул на Глеба весело и хитровато.
— Папа, познакомься. Глеб Николаевич Алябьев.
Человек, мелко семеня ножками, докатился до Глеба и схватил его за руку:
— Здравствуйте… здравствуйте, молодой человек! Это ваш папаша — директор гимназии? А!.. Знаю. Я с ним имел дело на муке для гимназического пансиона.
Пол зашатался под Глебом. Проклятие!.. Что такое? Какой он молодой человек, он, завтрашний офицер?! Какая, черт подери, мука? При чем мука? Что он — мукой торговать собирается, что ли? Что делать?
Но Г. М. Нейман не заметил судороги, исковеркавшей лицо будущего мичмана.
Так же катясь на коротких ножках, он очутился у рояля и с ласковой деловитостью похлопал ладошкой по его сверкающей поверхности.
— Хороший инструмент!.. «Эрар». Что вы думаете? Купил в Одессе у княгини Трубецкой. Княгиня немножко промахнулась на виноградниках. Зачем князьям заниматься виноградниками, когда банк не дает ссуды? Я купил для Миррочки. Разве жаль?
Глеб остолбенело смотрел на Г. М. Неймана, как кролик на внезапно свалившегося с ветки огромного удава. Что он, с ума сошел, этот маклеришка? Как он смеет таи говорить об одной из лучших фамилий России?!
Не находя слов для ответа, Глеб резко повернулся и схватил с рояля лежавшую на крышке книгу в красном переплете, раскрыл ее.
«Спросить о чем-нибудь у Мирры, перевести разговор, иначе…»
Но Г. М. Нейман, увидев книжку в руках гардемарина (это был Киплинг на английском языке), с открытым сердцем доброго отца, обожающего свое дитя, выпалил!
— Это Миррочкина… Когда учился Сема, так я еще не мог ему устроить. Я еще бился как рыба об лед. Что вы думаете? А Миррочка живет, как королева. Хочет музыку — на тебе профессора консерватории. Хочет английский — пожалуйста… Разве жаль для ребенка?
«Куда бы провалиться?»
Глеб взглянул под ноги на отличный багряный йомуд, застилавший пол, но плотная ткань ковра не хотела расступаться. Из полумглы комнаты, дико распухая и щерясь скверными зубами, на Глеба поползла хохочущая образина Бантыш-Каменского.
«Ужас!.. Кошмар!.. — Глеб мучительно затоптался на месте. — Немедленно бежать! Но как?»
После Бетховена, после переполнивших его восторгом глаз, незабываемых и пьянящих, как весенняя гроза, — это чудовище! Глеб терял способность соображать.
— Папа, не болтай… Ты помешал Глебу Николаевичу играть.
Голос Мирры как будто дошел издалека, ломкий, жалкий, умоляющий о пощаде.
— Ой, прости, Миррочка! Что вы думаете? Я так забежал, по дороге… До свиданья, молодой человек. Кланяйтесь папаше.
Г. М. Нейман исчез с той же уверенной быстротой, с которой вкатился к дочери. Глеб мотнул головой, как оглушенный обухом бык, стряхивая страшный сон.
— Мне пора домой, Мирра Григорьевна.
Он взял похолодевшую руку девушки и пожал, не целуя. Встретил затаившийся, сухой, замкнутый взгляд. Ясно было — она все поняла. Что-то дрогнуло в груди Глеба, но он сдержался. Нужно было уходить. Все равно нужно было уходить.