Она прекратила готовить фрюштюк… благоверный, вон, спит как бревно, а она тут с фрюштюком. Обойдется без фрюштюка – что есть, то есть, вон… завтрак пускай трескает: бутерброды с сыром да чай! Натрескается – в Альди его отправлю: там ангебот сегодня какой-то совсем особенный.

Так и поступила. Благоверный, кстати, и не заметил, что у него сегодня завтрак вместо фрюштюка (а она-то, дура, напрягайся каждое утро!), потому что Маврикиевну с Никитичной по второй смотрел, потом поворчал с полчаса, но в Альди пошел, он Альди любит почему-то – Лиддл, дурак, не любит, хоть все приличные там закупаются. Сама же к телефону села: в Тверь, соседке бывшей, по карточке позвонить, а то больно коротко вчера поговорили, утешить как следует не удалось…

Только уж сегодняшний-то разговор совсем дурацкий получился.

– Ты там не мучайся, – начала она запросто, по-европейски, – доедет твой парень в целости-сохранности, Европа невелика, это только из Союза она такой большой кажется.

– Лида? – словно и так непонятно переспросили на том конце. – Доброе утро…

– Да доброе, доброе… я, вот, звоню, чтобы, значит, и сказать: не мучайся, доедет твой парень.

– Нет-нет, я не мучаюсь, ты не волнуйся, пожалуйста.

– Как же не волноваться-то, когда я ночь не спала, корвалол пила да по квартире носилась, как подстреленная… все думала: «Маленькие детки – маленькие бедки, а большие детки – большие бедки».

– Ты это… к чему?

– К тому! К тому, что понимаю я тебя, как никто: всю жизнь в него вложить, себя забыть, а благодарности – никакой.

– Почему же – никакой… – на той стороне замялись. – Да и при чем тут благодарность, за что?

– Как – «за что»? За все хорошее, вот за что! За то, что родила, выкормила, вырастила, в люди вывела, вот за что!

– Ты бы не нервничала так, Лид… все ведь правда в порядке. Спасибо тебе, что встретила его в Берлине, очень я тебе обязана. А насчет «родила и выкормила» – так никто же, и он в том числе, меня об этом не просил. Потом, Лид, как ты это себе представляешь – родить, но не выкармливать? Жестоко чего-то… а? Ты не волнуйся только!

– А ты не успокаивай меня! Знаю же, не сладко тебе. Сидишь там, как сиротинушка. – И не хотела она распускаться, да всхлипнула… нервы никуда просто!

Вдруг на том конце засмеялись (причем довольно беспечно, с неприязнью заметила она).

– Чему ты веселишься-то?

– Так… тому и веселюсь, что все хорошо, Лид! Жизнь прекрасна… небо ясно, то есть, небо пасмурно – небо ясно, твер-буль-буль-буль-буль-буль-буль…

– И ничего хорошего! – не дослушав, крикнула она – видит Бог, против воли крикнула: наверное, чтобы бульканье это непонятное прервать. – Маленькие детки…

– Ты уже говорила про маленьких деток. Не повторяй, я запомнила.

– Прямо и не поймешь, как общаться с тобой! – начала сердиться она. – Я ведь по-хорошему, жалеючи… позвоню, думаю, все легче ей будет!

В трубке молчали. Потом сказали:

– Ты меня пожалела, Лида?

Ей не понравилось ударение на «меня»: обидное какое-то построение фразы получилось… – получилось, что зря она, вроде, пожалела и что как будто это не соседку бывшую, а ее саму пожалеть надо.

– И пожалела, чего ж… Или тебя жалеть нельзя? – спросила она, убежденная в том, что жалеть можно и нужно всякого и что ей-το самой уж точно предоставлено право всякого жалеть. – Живешь одна, в нецивилизованной стране, социальной инфраструктуры – никакой… Вот, решила утешить тебя.

– Спасибо, Лида. Уже и утешила. Гораздо легче стало.

– Минуточку! – не дала себя прервать она. – Я что сказать-то хочу… ты не думай, что другие – вот как я, например, – очень уж счастливые. Я, вот, тоже все утро хожу да жизнь перебираю, а жизни-то и нету никакой. Одно слово – Германия, а так, веришь ли, по Твери скучаю… тут услышала пословицу одну недавно, с немецкого мне перевели: старое дерево, говорят, на новую почву не пересаживают – ты понимаешь, что я в виду имею?

– Понимаю-понимаю, – горячо ответили оттуда .

– Я по карточке звоню, это недорого, – опять отчиталась она, – так что… можем как следует поговорить, я своего в Альди послала, а-а-а, ты же не знаешь ведь Альди, супермаркет такой знаменитый…

– Ну да, как Перекресток.

– Что за перекресток такой?

– Неважно, послала ты, значит, Ивана Августовича в Альди… – и?

– И… все, а сама думаю, думаю – ты только не беспокойся, я по карточке говорю, расскажи мне, как там на родине, как улица наша, как все…

– Улица хорошая, скоро уже зеленая будет опять, собак много стало бездомных – ну, мы их тут любим, кормим, так что они ручные и нас охраняют. Все замечательно с улицей… только фонари по ночам не горят опять.

– Так надо в энергоуправление электрику нашему позвонить, чего ждать-то? Позвонить и сказать: «До каких пор это безобразие продолжаться будет? Нам – что, из-за Вас всю жизнь в темноте сидеть?» Чего ж с ними церемониться-то? По глазам им прямо, по глазам!

– Да вот… это ведь уметь надо, – улыбнулись в трубке. – Я с электриком-то разговаривала, Веденеевым, только без толку. Когда ты тут жила, во всем порядок был, а уехала…

– Ой, благоверный мой пришел, я перезвоню…

И она хлопнула трубкой о корпус телефона – да так, что телефон взвизгнул.

Никакой благоверный не пришел вовсе.

Просто слабость души вдруг случилась – и слезы прямо в горло хлынули, человеческой возможности продолжать не стало, насилу про благоверного произнести успела. А слезы чего… так как же: вот, жила там – и порядок у них во всем был, фонари по ночам горели! Теперь же, без нее – мало того что страна нецивилизованная и социальной инфраструктуры никакой, так еще и в темноте, чисто кроты! И защитить некому, а с энергоуправлением говорить не умеют…

Ой, вся в слезах сижу, как дура, мой придет – стыдно… да чего ж стыдно-то? И не стыдно совсем! Жила в Твери, все меня любили, всем нужна была, фонари на улице горели, а тут, в бенелюксе этом… никому не нужна, никто не любит – и фонари, сволочи, сами горят, никакого участия не требуют!

Она вдруг увидела их всех, оставленных ею, – в шеренге по одному: неприкаянных, бедных, си-и-ирых… каждый вечер поднимающих глаза к верхушке столба: загорится сегодня фонарь? А вдруг – загорится?

И не то чтобы встала – сорвалась с места, бросилась к шкафу, дернула на себя второй ящик сверху… все на пол посыпалось. Ну и что, что она в другой стране живет? Хоть и в другой стране живет, а за них там в ответе, потому как некому больше! С этой ответственностью своей и на тот свет пойдет, аллее клар?

Она быстро листала старую, рассыпающуюся в руках записную книжку, точно зная, на какой странице номер телефона, карандашом химическим записанный… вот он! Слезы еще бежали по лицу, по шее, по груди, но она вмиг осушила все это дело махровым полотенцем и, гневно взглянув на себя в зеркало, сказала туда: «Не распускаться!»

Никто ж не поймет, что из-за границы звонят, а дорого – так по карточке ведь! Она еще покажет им всем: ишь, порядок забыли!

– Энергоуправление… или как вы там теперь называетесь? Галочка? А кто? Светлана, значит… ты, дочка, новенькая, небось? Три года? Зеленая совсем, значит. Председатель уличкома звонит, Любке Лидия Петровна… что значит «по какому вопросу»? Ты, сопля, с ветеранами войны и труда разговаривать научись! Веденеева давай мне! По личному вопросу – нечего мне тут с тобой разговоры разговаривать, Веденеева позвала мне, говорю!

Веденеев оказался с бабьим голосом.

– Веденеев, сынок, скажи мне, у тебя совесть-то есть? Уж которую неделю улица ночью обесточена, а ты спишь спокойно! Любке я… – да не «Любка», мать твою, а Любк-е: Любке у тебя одна на вокзале, ветеран войны и труда. Свет-то когда будет, сынок?.. Ой, что ж ты говоришь-то такое, на следующей неделе нельзя! Мы тут люди все возрастные, нам без света никак, нам и жить осталось день да полтора. Так что, Веденеев, сынок, ты давай-ка самое позднее завтра приходи и чини, а то я тебя деду сдам… Узнаешь, какому деду, когда сдам! Так во сколько придешь-το? Ну, смотри, сынок, чтоб так и был, в одиннадцать. А не будешь – сам знаешь… знаешь ведь?


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: