«И чего ты с этим носишься? – спросил как-то Торульф. – Уж насчет людей-το понятно: архетип общий. Обезьяны друг на друга все похожи – не отличишь. Неандертальцы тоже были похожи, небось. Это только потом архетип стал варьироваться, когда люди придумали разные слова для разных проявлений жизни – под слова эти и начали подстраиваться вариации: новое слово – новая вариация. Но варьирование до бесконечности, оно даже теоретически невозможно! Придумать новое слово – дело трудное».
Кому как не Торульфу в таких вещах разбираться: мистик, хоть и доморощенный, норвежский… впрочем, в Норвегии большинство мистиков доморощенные, это во-первых. Во-вторых, доморощенные мистики – они самые сильные мистики и есть.
Герцог Мальборо идет на войну, миронтон-миронтон-миронтэн, вот идет он, значит, на войну… – и незнамо когда вернется, незнамо когда вернется, незнамо когда вернется!
Ах, даст Бог, он вернется на Пасху, миронтон-миронтон-миронтэн, он, конечно, вернется на Пасху или на Тройцын день, или на Тройцын день, или на Тройцын день.
Между тем Тройцын день уже проходит, миронтон-миронтон-миронтэн – Тройцын день уже, стало быть, проходит, только герцога нет как нет.
Тут мадам поднимается на башню, миронтон-миронтон-миронтэн, тут мадам поднимается на башню, на самый-пресамый верх.
Ах, не паж ли ее скачет с известьем, миронтон-миронтон-миронтэн, да конечно, это паж ее с известьем, он весь в черном с головы до ног.
Милый паж мой, мой паж драгоценный, миронтон-миронтон-миронтэн, милый паж мой, мой паж драгоценный, что за новости ты мне везешь?
Везу новости хуже не бывает, миронтон-миронтон-миронтэн, везу новости хуже не бывает, плачьте, рыдайте, госпожа!
Не носить Вам больше алого платья, миронтон-миронтон-миронтэн, не носить Вам больше алого платья, не носить больше вышитых шелков.
Герцог Мальборо мертв и похоронен, миронтон-миронтон-миронтэн, герцог Мальборо мертв и похоронен, он в земле похоронен чужой.
Ах, я видел, как несли его к могиле, миронтон-миронтон-миронтэн, ах, я видел, как несли его к могиле – четверо офицеров несли.
И один из них нес его доспехи, миронтон-миронтон-миронтэн, и один из них нес его доспехи, а другой – его сияющий щит.
Третий нес его праведную саблю, миронтон-миронтон-миронтэн, третий нес его праведную саблю, а четвертый не нес ничего.
У могилы, госпожа, у могилы, миронтон-миронтон-миронтэн, у его осиянной могилы посадили, госпожа, розмарин.
А на самой высокой ветке, миронтон-миронтон-миронтэн, а на самой высокой ветке сладкогласный распевал соловей.
И я видел, как душа господина, миронтон-миронтон-миронтэн, и я видел, как душа господина между лавров поднялась к небесам.
Что же после… а после погребенья, миронтон-миронтон-миронтэн, госпожа моя, после погребенья все отправились, значит, на покой.
Кто с женою в постель, кто с подругой, миронтон-миронтон-миронтэн, кто с женою в постель, кто с подругой, а уж кто одинок – тот один.
И теперь, госпожа, я умолкаю, миронтон-миронтон-миронтэн, и теперь, госпожа, я умолкаю, ибо хватит и того, что сказал {2} .
– Мама, я в Бресте.
– Ну, слава Богу.
Он даже нарочно потянул время – чтобы правдоподобнее получилось: подменив таможню в Выборге брестской и ни разу при этом – Выборгом – не проговорившись. Про собаку рассказал, овчарку. Как она их купе проигнорировала – с некоторой даже надменностью мимо прошла, на дверной пролет и не взглянула: дескать, не ради вас я здесь, а вы поезжайте, куда едете – и с дружеским, так сказать, приветом. Зато у соседнего купе в стойку стала – и ни с места. Разноязыкие таможенники, понятно, шмонать принялись… разговоры по-русски, шуточки всякие, что-то нашли, увели кого-то куда-то разбираться, вернулись все вместе, таможенники шмонали дальше.
– Так ты в Берлине-то когда?
– Мам, я тебе не скажу когда. Во-первых, сначала Польшу надо проехать. А потом… вообще ни к чему, чтобы меня встречали, мне это в тягость, я лучше один по городу похожу – или… или у меня и так есть с кем встретиться, не надо тетю Лиду.
– Я, между прочим, хотела как лучше.
– Да понятно, что как лучше… кто бы сомневался. Но ты ж знаешь, я не люблю с сопровождающими, мне все такое мучительно. И, пожалуйста, не решай за меня, что мне надо, что нет, я сам как-нибудь, договорились? Потом, у меня немецкого языка полон рот, а тетя Лида с мужем… и с их общим инвалидным немецким – мне зачем?
– Как «инвалидным»? Они там столько лет прожили, в школу языковую оба ходили!
– Это тоже понятно, только… позвони ей, пожалуйста, и скажи, что меня приятели встретят.
– У тебя разве есть приятели в Берлине? И что за люди… если я могу спросить? Какой национальности?
– Да у меня везде приятели! Люди как люди, немец на немце и немцем погоняет.
Короче, с мамой разобрались. Мама, понятное дело, несколько рассердилась, но это пройдет. Он позвонит ей из Берлина, сядет вот в кафе где-нибудь на Унтер-ден-Линден, возьмет один большой кофе со сливками и два круассана, сигаретку закурит – и позвонит. Не может быть в Германии такой же дурдом с курением в общественных местах, как в Дании. Времени у него там часов семь, надо стену, ди Мауэр то есть, найти… теперь уже трудно найти, наверное, и следов, поди, не осталось, и —…что он несет? Он не будет в Берлине! Он в Хельсинки через два часа будет, чтоб ему пусто… Где некая милая Катя поможет ему выкупить билет на паром, билет уже заказан – спасибо той же Кате… правда, билет бы он и сам выкупил, по-английски-то ведь говорят они там, в Финляндии, учат же они английский, понимают, что на финском далеко не уедешь – даже за пределы страны не выедешь, так чего помогать билет-то выкупить? Впрочем, спасибо, конечно… А в Берлине он не-бу-дет!
Он уже поговорил по телефону и со своими: пятеро (трое в Москве, двое в Копенгагене) были в курсе настоящего – настоящего? – его маршрута. Остальные – как менее свои, так и вовсе не свои – знали версию «Москва– Берлин – Копенгаген», на их звонки он не отвечал. Свои нервно смеялись – то есть, московские свои, конечно: мама звонила им каждый час в надежде получить альтернативные сведения. Альтернативными сведениями могли быть сведения о том, что ее сына:
а) уже ограбили, но еще не убили,
б) уже убили, но еще не ограбили,
в) уже и убили, и ограбили.
Альтернативных сведений, впрочем, никто не поставлял – все дудели в одну дуду: едет прекрасно, время прибытия куда бы то ни было неизвестно, поезд особый, вокруг одни немцы, каждый стар и благовоспитан, в купе вслух читают Гёте и Рильке, пьют швепс и едят марципан. Дольче вита, а не… вита!
Правда, Лика, чуть не плача, только что рассказала по телефону, как у нее с языка – ну просто сам собой! – сорвался Выборг, но мама ничего не заметила. Бедная наивная Лика!.. Мама, говоря совсем между нами, замечает всё и гораздо больше. Не сомневайся, Лика: мама заметила и то, что ты проговорилась, и то, что, проговорившись, испугалась, но понадеялась, что мама ничего не заподозрит, все-то мама заметила и только, стало быть, идя навстречу твоему пожеланию, сделала вид, будто ничего не заметила… А весь ужас ситуации в том, что мама же воспитанный человек и ни в жизнь не унизится до сказать: разгадала я, дескать, все твои нехитрые стратегии, Лика, и сейчас стану тебя в лужу прямо носом тыкать – чтобы впредь неповадно! Ничего подобного мама, кстати, и по отношению к нему не делала: даже в самом раннем детстве и никогда после. Так что опасности никакой, бедная наивная Лика… просто отныне все мы под подозрением. Под ба-альшим подозрением.
Кит тоже звонила минут двадцать назад: спросить, не очень ли мучит раздвоение личности.
– Очень, – признался он ей – первой.
– А позвонить маме и рассказать всё?
– «Всё» – это… и про уже миновавшее, и про только еще предстоящее? Как насчет беспризорного дня в Хельсинки, насчет ночного парома, насчет вынужденного многочасового простоя в Стокгольме, насчет ночного же поезда до Мальмё?