В низкой норе дзота неуклюже торчал крупнокалиберный пулемет. Сейчас по приказу Филиппова его вытащили и перенесли в гнездо, выкопанное на берегу Дона, откуда можно было бить в сторону Калача. В дзоте стало попросторнее. Пол был густо усеян стреляными гильзами. В углу грудой лежали пустые консервные банки.
Сидя на патронном ящике, Филиппов подсчитывал силы своего отряда. Да, людей немного, и все устали сверх всякой меры. А бой предстоит упорный, жестокий и, должно быть, долгий.
Со стороны Калача начала бить артиллерия. Дзот сотрясался от взрывов: снаряды рвались то на берегу, то посреди реки.
Вдруг в углу дзота раздался резкий гудок. Он повторился еще раз и еще раз, требовательно и тревожно.
На полу, за ящиком, отброшенным взрывом, лежал телефон. Большая, прочная телефонная трубка из стали и черной пластмассы валялась рядом. Филиппов приложил ее к уху. Гудели провода. Связь с Калачом сохранилась. Какой-то хриплый голос кричал:
— Ахтунг! Ахтунг![2]
— Алло! — отозвался Филиппов.
Голос в телефоне стал тонким не то от растерянности, не то от злости.
— Вер ист да?[3]
Филиппов усмехнулся.
— Подполковник Красной Армии, — ответил он по-русски, раздельно и четко. — Советую убираться из Калача, пока живы. Наши калачи не про вас!
Очевидно, его поняли. В ответ голос, задыхаясь, прокричал какое-то ругательство, и телефон замолк. Выключили.
Через полчаса наблюдатель доложил, что из города выехало десять машин и на предельной скорости мчатся сюда. Еще через полчаса гитлеровцы широкой цепью пошли в контратаку на защитников моста. Им нужно было хотя бы взорвать его, чтобы преградить путь танкам. Они понимали, что мост — ключ к городу. Отдать мост — значит отдать Калач.
Филиппов вышел из дзота. В минуту самой большой опасности он хотел быть вместе со своими солдатами.
Гитлеровцы подошли метров на четыреста и залегли. Потом они стали осторожно переползать по снегу, очевидно, для того, чтобы броситься в контратаку с близкой дистанции. Филиппов напряженно ждал, что, того и гляди, со стороны Калача появятся вражеские танки. Тогда будет еще тяжелее. Но танков не было…
Вот гитлеровцы уже совсем близко. Вот они поднимаются, бегут, что-то кричат и, не целясь, стреляют из автоматов.
— Огонь! — командует Филиппов и сам ложится в цепь.
В напряжении боя часы идут незаметно. Отряд несет потери: уже десять человек убито и пять ранено.
Филиппов сам лежит за пулеметом, заменив весь выбывший расчет. Все чаще и чаще поглядывает он на север. Скорей бы, скорей подходила помощь. Где танки? Что задерживает их? Радист никак не может починить испорченную осколком снаряда радиостанцию. Это еще больше усложняет положение.
Как волчьи глаза, вспыхивают и гаснут в сумраке злые огоньки. Прошьет тьму яркая очередь трассирующих пуль, пылающие угольки пронесутся в небе азбукой Морзе — точки, точки, тире — и потухнут.
Артиллерийский обстрел не утихает ни на минуту.
Филиппов не столько понимает, сколько чувствует, что бездеятельное ожидание у моста под разрывами снарядов может подорвать у солдат веру в свои силы, может вызвать ощущение обреченности. После мучительного колебания он приказывает группе отойти и ведет ее в район курганов. Здесь занимает оборону, ожидая подхода танков. Жаль, что гитлеровцы опять овладеют мостом. Но другого выхода нет.
Так, в тягостном ожидании, ползут часы…
И вдруг Филиппов слышит шум приближающихся танков! Чьи? Наши? Вражеские?..
Ему становится душно от тревоги. Кровь в висках начинает стучать так сильно, что шум этот сливается с рокотом идущих машин.
— Галаджиев! — говорит он. — Быстро! Выяснить, что за машины!
Но уже ничего не надо выяснять. Из охранения прибежал сержант Костин.
— Наши! Наши танки! — кричит он восторженно, пьяным от радости голосом, даже в грохоте разрывов слышен этот голос.
Танки идут с севера! Вот в яркой вспышке взрыва видно, как темная громада первого танка вползает на мост, за ним — другой, третий, четвертый!
— Товарищи, живем!.. Танки пришли! — Радостные слезы сжимают горло Филиппова.
Через полчаса он жмет руку танкисту, который стоит около своего танка. Танкист худой, длинный. Он в кожаной черной куртке и черном ребристом шлеме.
— Будем знакомы! Филиппов.
— Филиппенко.
Танкист громко смеется.
— Ну вот, как нарочно подобрались. Филиппов и Филиппенко Калач берут!.. Разве ж противник перед ними устоит!.. Как у вас тут?
— Трудно! Целый день бьемся… Уже двенадцать часов в бою.
Филиппенко задумывается:
— Н-да, вопрос… У нас всего двадцать танков и две противотанковые батареи.
— «Катюши» есть?
— Есть. Да неохота ими рисковать, пока обстановка не выяснена. А у вас сколько народу в строю?
— Всего тридцать человек осталось. Со мною — тридцать один.
— Немного, совсем немного. — Филиппенко замолкает и опять задумывается.
— Что будем делать? — спрашивает Филиппов.
— А вот сейчас решим, — неторопливо отвечает Филиппенко. — Думаю, ждать подхода новых сил нам, пожалуй, нельзя. Упустим время… Калач надо брать с ходу. Вы как считаете?
Филиппов кивает головой.
— Да так же, как вы. Гораздо выгоднее напасть ночью. Ночью один боец за троих сойдет, один танк — за пять.
— Решено, — говорит танкист. — Мы пойдем. Но вы останетесь здесь.
— То есть как это? — удивился Филиппов.
— Ваши люди должны охранять мост. Могут быть всякие случайности…
Филиппов помрачнел, однако согласился.
Танки рванулись вперед. Но едва они вышли с моста в поле, как над ними повисли яркие осветительные ракеты, и темные очертания танков стали отчетливо видны на снегу. Тотчас по ним ударила артиллерия. Но в облаках уже появились ночники «Поликарповы». И на позиции врага обрушились первые бомбы.
Глава двадцать восьмая
Федор протянул Марьям котелок с супом:
— Поешь, Марьям!
— Давай вместе.
— Некогда. Я потом.
Он повернулся и вышел из холодного блиндажа. Здесь, на воздухе, ему показалось теплее. Легче дышать, но лучше от этого не стало. На душе было муторно, беспокойно. В груди что-то все время дергало, словно нарывало внутри. Отойдя от входа в блиндаж, точнее сказать, от впадины в склоне холма, занавешенной плащ-палаткой, он остановился, вынул папиросу и закурил. Никаких дел у него не было. Просто хотелось остаться одному, подумать…
Да, надо сказать правду: до приезда Марьям он даже не знал, как сильно ее любит. Но ничего хорошего из этой любви не получается. Неизвестно почему, но он никак не может, просто не умеет найти подходящие слова, звук голоса или там улыбку для выражения тех простых и сложных, тревожных и нежных чувств, которые он сейчас испытывает.
Когда он боялся за нее, кричал ей: «Не суйся вперед. Слышишь!» — она обижалась. Когда он ревновал ее (а ревновал он по всякому поводу и совсем без повода), он угрюмо замолкал, и она не могла добиться от него ни слова. Лицо у нее становилось растерянное, испуганное, а глаза краснели. Тогда ему хотелось успокоить и утешить ее, но из этого чаще всего выходило только новое столкновение.
Самое тягостное было то, что, ревнуя Марьям, он в глубине души считал, что она в тысячу раз лучше его — умнее, красивее, привлекательнее… Заметит же она это когда-нибудь, и что тогда будет? Впрочем, война — это война. Убьют, и вообще ничего не будет.
Но мысль о смерти сейчас же уходила куда-то далеко, в самые тайники сознания, а на поверхности опять оказывались тревожные воспоминания о том, как Марьям всем нравится. Ребята перед ней так и пляшут. Командир полка Дзюба и тот разговаривает с ней, улыбаясь и каким-то особенным голосом. А замполит Силантьев в последние дни только тем и занят, что проводит у разведчиков беседы. Знаем мы эти беседы! Марьям сама рассказывала Федору, как Силантьев провожал ее в штаб армии…