Сидевший рядом Жан Каррион проходил со мной мою роль:
— Немцев ждет разгром.
— Да, их ждет разгром.
— Победа близка.
— Да, это так, мы ее уже празднуем. Я надел черный галстук, девушки — парадные шляпы.
— Тебе повезло, что ты уезжаешь. Я вот остаюсь; неблагодарная роль.
— Ты — суфлер, друг бойца; это полезная роль. Но вообще-то странно, что ты не едешь.
— Они, наверное, забыли внести меня в список; но это лишь отсрочка. Придет и мой черед.
Жан протянул мне коробку:
— Вот, ампулы, о которых ты просил.
Я положил коробку в карман вместе с фотографией Сюзанны.
Больничный грузовичок стоял у дверей. Мы запихали в него наш багаж. Начальник больницы обеспокоился прибытием; он сказал несколько подобающих случаю слов. Затем мы все пешком пошли на вокзал.
Я шел рядом с Сюзанной; Жан — впереди нас, болтая руками.
— Подумать только, что его могли бы мобилизовать прежде тебя, — прошептала Сюзанна.
— Чего ты хочешь! Я должен был подать пример. В конце концов я всего лишь гость; мне нужно было уйти первым.
Я говорил сухо, стесненным голосом. Отъезд меня высушил. Однако я замедлил шаг, чтобы остальная компания оторвалась от нас. Я бегом вернулся в интернат, таща за собой Сюзанну; я поцеловал ее на кухне, в единственном помещении в доме, на котором не отразился отъезд. Там жила бессмертная кухонная утварь, ничейные вещи, которые всегда найдут себе хозяина. Я мечтал об идеальном поцелуе, но меня била дрожь. Наши зубы стучали друг о друга; поцелуй вышел костлявым. Я был не взволнован, но возбужден; мои волнения умчались далеко вперед меня; я не поспевал за ними. Сюзанна тоже дрожала; лицо у нее стало еще меньше, волосы еще длиннее.
Мне было нечего сказать. Я достал из кармана коробку с ампулами:
— Положи себе в сумочку, это тебе.
— А ты, ты разве себе не оставишь?
Я пожал плечами. Я-то уходил на войну.
— Надо спешить, нас будут искать.
Я прошел через город под руку с Сюзанной. Несколько раз я чувствовал, что краснею. «Это мне от мундира неловко, — подумал я, — я от него отвык». Я отдал честь какому-то капитану и воспользовался этим, чтобы высвободить свою руку у Сюзанны. Мне было неприятно показываться на люди с хорошенькой женщиной, зато я без всякой неловкости прогулялся бы с бесформенным волосатым чудовищем; зависти я боялся больше жалости.
Друзья ждали нас на привокзальном дворе, разбившись на парочки, уже настолько отдалившись друг от друга, что их нельзя было охватить всех одним взглядом: Жоржа и Люсетту, Рене и Эмму. Жан был один; рядом с ним пустовало место Сюзанны. Я почувствовал, что надо с ним заговорить, сказать ему что угодно, чтобы усыпить его подозрения.
— Я забыл одну вещь, — сказал я. — Я так и не дорассказал свою жизнь твоей Сюзанне, осталось совсем немножко, нам не хватило одного дня. Сюзанна — мое доверенное лицо.
— Неужели?
— Да, я ей полностью доверяюсь.
— Это ты зря, у нее ветер в голове.
Жан взял под руку жену, но тотчас и меня тоже, что меня успокоило. Можно было подумать, что мы вот так, под ручку, отправимся сейчас в дальний путь. «Интересно, петь будем? — подумал я. — Мы тут выстроились, как паломники, как бойскауты». Эта мысль заставила меня задуматься о моей славе. Мне вдруг захотелось, чтобы отъезд удался, чтобы потом могли сказать: «А вообще-то Мишель был хороший парень». Я делал вид, будто уезжаю на край света, говорил тоном путешественника, который, перебоявшись сам, теперь старается лишь успокоить своих близких. Но мысленно я прикидывал, чем пронять каждого из остающихся, чтобы окончательно оставить по себе неизгладимое воспоминание. В мыслях я, перебежав пути, крепко целовал каждого, кто оставался.
Отъезд застал меня врасплох. Я оказался спаянным с уезжающими. Уезжающие, уцепившись за двери вагонов, образовали единую стену, уже спрессованную скоростью. Остальные, на перроне, только раскрывали слабые объятия, махали руками. Чувствовалось, что остающиеся, став чужими друг другу после нашего отъезда, еще дойдут вместе до первого перекрестка, до первого предлога к расставанию. А потом город покажется им слишком маленьким, чтобы можно было не пересекаться.
Вокзал переходил в длинный туннель. В темноте туннеля меня вдруг озарила вспышка памяти. Ах! Я знал, что забыл главное: Сюзанну.
Вершины гор, окружавших Ифри, терялись в облаках. Сегодня первый дождливый день в сезоне. Ифри был построен на высоком наклонном плато; по улицам текла желтая вода. По переулкам старого перенаселенного города шлепали босыми ногами арабы.
Управление военно-медицинской службы находилось в старом городе, в конце тупика. Нас провели в кабинет полковника медслужбы, очень строгий и холодный. У меня был насморк. У Жоржа и Рене покраснели глаза. Все мы были плохо выбриты, плохо спали в приемном пункте; жались от холода.
Полковник за столом старинной работы делал вид, будто пишет; он словно не замечал нас. Потом он еще притворился, будто ищет на столе какую-то бумагу, и наконец решился поднять голову, показать вытянутую изогнутую линию профиля и выпуклый глаз. Он держал голову набок, как птицы.
— Запасники, — сказал он. — Сразу видно. Как зовут? Откуда?
Секретарь, молодой человек в пыльнике, сидевший за столом в сторонке, вписал наши фамилии в журнал.
— Один из вас останется здесь, в военном госпитале в Ифри, — сказал полковник. — Это… Рене Бюрже. Мишель Лувьо отправится в 28-й полк спаги[3], очень хороший полк, стоящий в Тунисе…
В этот момент полковника прервал звонок телефона; он снял трубку.
Мы, все трое, стояли по стойке «смирно». Я заметил, что стою несколько позади и подравнялся по своим товарищам. Пока полковник говорил по телефону, у меня в голове проносились короткие мысли, словно фразы из букваря: «Я — спаги. У полковника пять нашивок». Мое будущее меня больше не заботило. В руках своего начальника я чувствовал себя таким же бессильным, как под машинкой парикмахера, брившего мне затылок.
Полковник повесил трубку, снова обратил к нам свой профиль.
— Начнем сначала, — сказал он. — Рене Бюрже приписан к военному госпиталю в Ифри, Жорж Паре — к 28-му полку спаги. Все.
— А Мишель Лувьо? — спросил секретарь. — Куда вы направите Мишеля Лувьо, господин полковник?
— Я его отпускаю. Он возвращается в Мсаллах. Меня попросили из префектуры оставить одного интерна в больнице в Мсаллахе, по крайней мере на время. Мы призовем Лувьо позднее.
Кабинет полковника выходил на мавританский дворик, обрамленный арками с разноцветной мозаикой. Дождь отвесно падал на двор. Мы некоторое время нерешительно стояли под арками, словно у выхода из кино, когда идет дождь.
— Получается, что уезжаю я один, — сказал Жорж.
— Да, ты теперь спаги, — ответил я. — Я тоже им был, но только одну минуту. Будет чем похвастаться, вернувшись в Мсаллах. Будет чем народ посмешить.
— Не каждый, кто хочет, может воевать, — сказал Рене. — Не так уж просто пробиться на войну. Ты вернешься в Мсаллах, снова откроешь интернат, по крайней мере мы будем знать, куда ехать в отпуск.
— Может быть, ты сможешь взять к себе Люсетту и Эмму? — обратился ко мне Жорж. — Сохранишь их для нас.
— Ну уж нет! Нет! Это невозможно.
— Почему? Они тебе не помешают. У тебя нет любовницы.
— А если будет? Тогда ваши подружки станут меня стеснять. Это невозможно.
Я был не в настроении позволить стеснять себя кому бы то ни было. Сюзанна прежде всего; только Сюзанна! Судьба вновь бросала меня в объятия Сюзанны, ну так что ж! К черту совестливость! На войне я не нужен, ну и плевать! А Сюзанне я еще нужен.
У меня было такое же состояние духа, как у нервного человека, который, по неловкости порвав шнурок на одном ботинке, нарочно рвет и второй, принужденно смеясь. Как люди, которым не принесли успеха заказанные мессы, начинают молиться дьяволу, лишь бы только досадить доброму боженьке, я решился погубить себя дурным настроением и дурными намерениями. Я вульгарно решил, что уж попользуюсь я Сюзанной!
3
Французские африканские конные или танковые части.