— Вот мой дом, — сказал я очень громко.
Мой голос эхом пролетел по комнатам; на смену шуму путешествия пришла гулкая тишина прибытия. Я наступил на осколки стекла:
— Надо же, окна разлетелись.
Генриетта захотела тотчас лечь спать; она устала. Оставшись один, я подсел к бару на свое привычное место.
— Ну вот, — произнес я вслух.
Изо рта у меня вырвалось облачко пара. Скоро я замерз. Я принялся ходить по дому, открывая одну за другой все двери, кроме комнаты Генриетты. Я провел перекличку отсутствующих: Жоржа и Люсетты, Рене и Эммы, себя и Сюзанны. Вот кухня (в раковине затычка) и ванная (я заглянул под ванну). Коридор казался слишком ярко освещенным для такой тишины. Словно пустынный коридор на корабле, когда ты просыпаешься ночью и идешь на палубу посмотреть, какая погода. Погода была плохая. Плавание обещало быть опасным.
Я подошел к двери Генриетты и прислушался. Она спала, не подозревая об опасности, не зная, что мы потерпим кораблекрушение. Я чуть было не разбудил ее, но урезонил себя, загнал свой страх поглубже внутрь. У меня на попечении была живая душа. До сего дня я подбирал только кошек, собак и ни разу живую душу. Я не стал будить Генриетту, вернулся в столовую, открыл чемодан, чтобы достать пижаму. Под бельем металлически блеснула коробка для шприца. Я вдруг испугался. Я огляделся в этой большой пустой комнате с непристойными картинами, окнами, выставленными войной. Я вдруг перестал понимать, что я здесь делаю, посреди войны, что означают этот шприц, эти мерзкие картины, а в соседней комнате — эта девушка, которой я не знаю.
Я вошел к себе в комнату, хотел закрыть дверь на ключ; ключ исчез. Прежде чем лечь в постель, я придвинул к двери шкаф.
Сюзанна не постарела и не уехала. Как и раньше, она каждый день приходила ко мне в комнату. Прячась от Генриетты, она, как и раньше, приходила через рощицу, по большому склону под интернатом.
Из-за непрекращающихся бомбежек Жан снял для жены небольшой домик в трех километрах от города. Он не хотел, чтобы его жену убили, считал нелепым положение вдовца.
— Я всегда отказывался носить обручальное кольцо, — сказал он мне как-то раз, — и мне было бы еще неприятнее прицеплять черный бант на отворот пиджака.
Так что Сюзанна жила за городом. Каждый день она приходила в город якобы за покупками. Каждый вечер, уходя от меня, она уносила корзинку с провизией, которую я поручал утром купить для нее интернатской прислуге по списку, оставленному Сюзанной накануне.
Мой отъезд был ложным; вскоре мне уже казалось, будто я и не уезжал. Только Генриетта напоминала о моем непродолжительном путешествии. Я мог бы написать у нее на лбу: «На память об Ифри, 28-й полк спаги». Генриетта была моей памяткой о войне; я так и объяснил Сюзанне.
— А ты иногда целуешь ее, эту твою памятку о войне?
— Никогда, даже руки ее не касаюсь.
— Обещай мне, что ты к ней не притронешься.
— Обещаю.
Генриетта приступила к обязанностям санитарки в больнице. Она жила в интернате, и, чтобы попасть на работу, ей надо было лишь пройти через сад.
Она редко говорила о себе. Только однажды намекнула на свое прошлое. Я узнал, что она ушла из дома, спасаясь от отчима, которого она ненавидела.
— Когда моя мать куда-нибудь выходила, — сказала Генриетта, — отчим приходил ко мне в комнату. Начинал перебирать всякие вещи поодаль от меня — вазы, книги. Понемногу приближался ко мне, говорил, что я красивее, чем моя мать. Однажды он сделал мне очень больно.
Мне захотелось утешить Генриетту, создать ей дом по ее образу. Бар в столовой снова стал буфетом; непристойные картины скрылись под обоями и старинными фаянсовыми тарелками с изображением времен года. Генриетте нравилась тарелка с изображением зимы: три трубочиста на фоне снега. Она всегда смотрела на эту тарелку перед тем, как сесть за стол. Словно изучая показания барометра, она вглядывалась в снег на заднем плане, грела руки у печки, потом садилась напротив меня.
Теперь, взглянув в окно, я видел большие американские грузовые суда, из которых в порту выгружали танки, автомобили и боеприпасы. Я снова отворачивался к обновленной столовой. Я сохранил мебель; в ералаше войны я создал очаг в сельском стиле; у моего очага была подруга; я оградил себя от одиночества.
Прошло около месяца, как я вернулся в Мсаллах, и тут пришла очередь уезжать Жану Карриону. Он позвонил мне однажды вечером: «Меня призывают, ты не мог бы прийти ко мне прямо сейчас?»
— Когда же это кончится! — воскликнул я. — Даже на друзей уже нельзя рассчитывать!
Я был разочарован и удивлен, как если бы во время партии в шахматы рука шулера переставила короля, тогда как я следил за ферзем. Жан участвовал в моей игре, он был мужем моей королевы. Я устроил свою жизнь, исходя из его присутствия; теперь мне придется считаться с его отсутствием. Жизнь мухлевала.
Ставни аптеки были закрыты: соблюдалась светомаскировка из-за самолетов.
Жан провел меня в лабораторию, освещенную только жидким светом рефлектора микроскопа. Вид у Жана был серьезный. Половина его лица находилась в тени, а другая на свету: наполовину черное — наполовину белое лицо, как на некоторых рекламах косметики. Я нашел, что лицо у него двойственное, как у человека, держащего за спиной подарок на день рождения.
Я пригласил тебя, чтобы попросить позаботиться о Сюзанне в мое отсутствие.
Честное слово, у них у всех просто какая-то мания доверять мне своих женщин. Сначала Жорж и Рене, теперь Жан. Все они сдавали мне женщин на хранение и уходили, сбросив груз со своих плеч, даже не попросив квитанции. Для них — война, для меня — женщины. Я был служащим из камеры хранения, стражем семейных очагов.
Меня тревожил вопрос о средствах существования Сюзанны.
— Все в порядке. Аптека не закрывается, провизор каждую неделю будет передавать моей жене часть прибыли.
— А я? Какова моя роль?
— Ты попытаешься развлечь Сюзанну, будешь водить ее в кино или на пляж в солнечные дни.
— Ты не боишься того, что я могу в нее влюбиться? Сюзанна красивая, она очень хорошенькая девушка.
Жан встал и безразлично махнул рукой. Конечно! Он уезжает, и то, что он оставляет позади, уже не важно. Отныне мне придется хранить ненужный секрет, обманывать безразличного человека.
— Разве ты не любишь Сюзанну? — спросил я.
Он покачал головой с надменной улыбкой:
— Люблю. Но я не переношу ее голоса; когда она поет, мне хочется ее задушить. И мне не нравится смотреть, как она ест и спит; спит она вульгарно, а ест, ворочая подбородком. И еще у нее невыносимая манера заниматься любовью, откидываясь назад, отпихивая тебя, сохраняя от тебя только удовольствие. Она плачет, потому что у нее нет ребенка; будто можно иметь детей, занимаясь любовью так эгоистически.
— Может, тебе с ней развестись? — рискнул я.
Он снова улыбнулся, еще надменнее, чем в первый раз:
— Тебе этого не понять. Когда-нибудь я наверняка разведусь. Это произойдет как бы не по моей воле, я этого и жду. Если бы я захотел развестись сегодня, у меня не хватило бы мужества, но война, возможно, даст мне повод. Когда я познакомился с Сюзанной, она была девчонкой шестнадцати лет. Мы уже восемь лет вместе. В первые два года нашего брака я был еще студентом, кормил Сюзанну одним кофе с молоком. Такие вещи легко не забываются.
Наступило молчание, которое я поторопился нарушить.
— В общем, ты ждешь, что война откроет тебе новое будущее.
— Я надеюсь.
— Не один надеешься. Война многое перепишет. Жорж, например, если б остался в Мсаллахе, в конце концов женился бы на Люсетте. А теперь он уже не знает, на ком женится, и очень этим доволен.
— Ты видел Люсетту?
— Нет. Я больше не вижусь ни с Люсеттой, ни с Эммой. Я подозреваю, что они злятся на меня за мое возвращение, говорят, наверное, что я сумел отсидеться. Мне теперь надо остерегаться женщин. Одна как-то поклялась, что собственноручно пришибет трех отсидевшихся, если ее мужа вдруг убьют.