Но будет ли бедняге легче, оттого что он выставляет себя ничтожеством? Вовсе нет. Чем больше он уступает, чем дальше пятится назад, тем больше от него требуют. Хотят, чтобы он представил «доказательства преданности» (так это называется), оказал «услуги». Он сможет далеко пойти, если будет полезен, если сообщит побольше сведений о таком-то или таком-то. Взять, к примеру, вашего сослуживца Имярека – можно ли на него положиться?
Этот вопрос повергает чиновника в замешательство, он возвращается домой расстроенным, почти больным. Его расспрашивают, что с ним? Он объясняет. Как вы думаете, кто его поддержит в эту трудную минуту? Члены его семьи? Очень редко.
Как это ни грустно, ни тяжело, но приходится сказать: в наше время человека портит не общество (он слишком хорошо его знает), не друзья (у кого они есть?). Нет, чаще всего его портит собственная семья. Любящая жена, тревожась за судьбу детей и стараясь, чтобы муж продвинулся по службе, способна на все, она может даже толкнуть его на подлость. Набожная мать не видит ничего особенного в том, что сын делает карьеру, притворяясь набожным. Ведь цель оправдывает средства, и тот, кто служит доброму делу, не может быть грешным… Как же быть чиновнику, когда его вводит во искушение собственная семья, которая должна была бы оградить его от соблазна, когда порок прикрывается личиной добродетели, или сыновнего послушания, или отцовского авторитета?
Это одна из наиболее мрачных сторон нашей действительности; не знаю, что может хуже влиять на нравы.
Но я никогда не поверю, чтобы подлость, даже при наличии таких помощников, как подхалимство и ханжество, восторжествовала во Франции. Наш народ питает неодолимое отвращение ко всякой фальши, ко всякой лжи. В своей массе он не так уж плох; не судите же о нем по накипи, всплывающей на поверхность. Хоть эта масса и неустойчива, но есть сила, сплачивающая ее: чувство воинской чести, о которой изо дня в день напоминает наша героическая история. Иной, уже готовясь совершить низкий поступок, вдруг останавливается, сам не зная отчего… Не почувствовал ли он незримый дух наших героев-солдат, не реет ли возле его лица наше старое знамя?
О, я надеюсь лишь на это знамя! Пусть оно спасет Францию и ее армию! Пусть останутся незапятнанными наши славные войска, на которые устремлены взоры всего мира![148] Пусть они будут тверже железа – перед лицом врага, и крепче, чем сталь – перед попытками внести разложение в их ряды! Пусть никогда не проникнет в них полицейский дух! Пусть они всегда с отвращением относятся к измене, к подлости, к тайным проискам вместо честных путей!
Какое сокровище вручено нашим молодым солдатам! Какая ответственность за будущее лежит на них! В день последнего сражения между цивилизацией и варварством (кто знает, вдруг этот день наступит завтра?) пусть Судия ни в чем не сможет упрекнуть их! Пусть их клинки будут чисты и на сверкающих штыках не окажется ни единого пятнышка! Каждый раз, когда они проходят мимо, сердце мое трепещет, и я думаю: «Здесь, только здесь в ладу между собою сила и идея, доблесть и право, всюду противопоставленные друг другу. Если мир будет искать спасения в войне, вы одни сумеете спасти его. Святые штыки Франции,[149] пусть ничто не омрачает вашего блеска, которого не может вынести ничей глаз!».
Глава VII
Тяготы богача и буржуа
Лишь у одного народа имеется грозная армия, но именно он не играет в Европе никакой роли. Это нельзя объяснить только слабостью министерства или правительства: к несчастью, явление это обусловлено более серьезной причиной – общим вырождением правящего класса, класса нового и в то же время успевшего одряхлеть. Я говорю о буржуазии.
Чтобы меня лучше поняли, начну издалека.
Славная буржуазия, которая одолела средневековье и совершила в XIV веке нашу первую революцию,[150] отличалась той особенностью, что необычно быстро, выйдя из народа, превратилась в «сливки общества».[151] Она была не столько классом, сколько промежуточной ступенью между классами. Потом, сделав свое дело, создав новое дворянство и новую монархию, эта буржуазия утратила свою гибкость, окостенела и стала классом уже не героическим, а зачастую смешным. Буржуа XVII и XVIII веков был уже существом вырождающимся, как бы остановившимся в своем развитии на полпути: некая помесь, ни то ни се, ни рыба ни мясо. Существо это было на вид непрезентабельно, но тем не менее очень довольно собою и преисполнено амбиции.
Современная буржуазия, появившаяся так быстро после Революции, не встретила на своем пути противостоявшего ей дворянства. Это усилило ее желание прежде всего стать классом. Едва появившись, она так прочно укоренилась, что наивно уверовала в возможность выделить из своих рядов новую аристократию. Как и следовало предвидеть, новоявленная «старина» оказалась хилой и немощной.[152]
Хотя буржуазия всячески подчеркивает, что является отдельным классом, нелегко установить границы этого класса, найти, где он начинается и где кончается. Этот класс состоит не из одних только зажиточных люден: есть и бедные буржуа.[153] Один и тот же сельский житель будет слыть там – поденщиком, а здесь – «буржуа», потому что у него имеется хоть какая ни на есть собственность. Благодаря этому, слава богу, нельзя резко противопоставлять народ буржуазии, как делают некоторые; это привело бы к тому, что у нас появились бы две нации вместо одной. Наши мелкие деревенские собственники, будут ли они называться «буржуа» или нет, являются народом, составляют его костяк.
Как бы ни применяли понятие «буржуа», широко или узко, важно отметить одно: буржуазия, которая в течение последних пятидесяти лет проявляла такую активность, сейчас как будто парализована, не способна ни к какой деятельности. Казалось, что ее обновит приток свежих сил; я говорю о промышленниках, которые появились в 1815 году, укрепили свое положение при Реставрации и были главной движущей силой Июльской революции.[154] Эта прослойка, которую можно назвать «деловыми буржуа», проникнута французским духом, может быть, в большей степени, чем собственно буржуазия; но и она теперь бездеятельна. Буржуазия не может и не хочет идти вперед; она утратила способность к этому. Итак, она вышла из недр народа, достигла многого благодаря своей былой энергии и активности, но внезапно, в самый разгар своего триумфа, одряхлела и деградировала. И все это за какие-нибудь полвека! Невозможно найти другой пример столь быстрого вырождения.
Не мы это говорим, а сама буржуазия. От ее представителей исходят самые грустные признания и ее собственного упадка, и того упадка, к которому она ведет Францию.
Один министр сказал лет десять тому назад в довольно большом кругу: «Франция будет первою среди второстепенных государств». Тогда это казалось унизительным, а теперь дошло до того, что эти слова воспринимаются как честолюбивое пожелание… Так быстро мы катимся по наклонной плоскости!
Это не только внешний процесс, но и внутренний. Упадок духа замечается даже у тех, кто извлекает для себя выгоду из наших напастей. Какой им интерес участвовать в игре, где никто никого не может обмануть? Актерам скучно почти так же, как и зрителям: они зевают вместе с ними, угнетенные сознанием вырождения своего таланта.
Один из них, человек умный, писал несколько лет тому назад, что великие люди больше не нужны, ибо теперь можно обойтись без них. Он попал в точку. Сейчас его слова можно повторить, придав им еще более широкий смысл: что в людях, хоть мало-мальски выдающихся, хоть до некоторой степени талантливых, тоже нет нужды, и без них прекрасно можно обойтись…
148
Если насилия и совершались, то только по приказу. Пусть ответственность падет на тех, кто эти приказы отдавал! Заметим мимоходом, что наши газеты слишком часто используют в узкопартийных интересах клеветнические выдумки англичан. (Прим. автора.)
149
Будучи горячим патриотом, Мишле преувеличивает здесь и военную мощь Франции (немалую роль сыграл престиж наполеоновских побед), и роль ее армии, которая решительно ничем не отличалась от армий других буржуазных государств современной Мишле эпохи и точно так же служила» для колониальных завоеваний (Алжир) и для усмирения внутренних беспорядков. Менее чем через два года после того, как Мишле написал о «святых штыках Франции» в июне 1848 г. солдаты генерала Кавеньяка потопили в крови восстание парижских рабочих.
150
Речь идет о парижском восстании 1356–1358 гг. во главе с купеческим старшиной Парижа Этьеном Марселем. Восстание было вызвало неудачами Франции в Столетней войне с Англией (разгром французских войск сначала при Креси, потом при Пуатье), непомерным гнетом налогов, всей тяжестью ложившихся на третье сословие, а также постоянными злоупотреблениями при взимании этих налогов. Мишле ошибочно называет это восстание революцией.
151
Это превращение части буржуазии происходило, как известно, через дворянство мантии, но мало кто знает, что эти новоявленные дворяне в XIV и XV веках очень легко становились военными. (Прим. автора.)
152
В дореволюционной Франции было три класса, в современной же Франции – только два народ и буржуазия. (Прим. автора.)
Три класса – точнее, три сословия – духовенство, дворянство и так называемое третье (податное) сословие, в которое входила и буржуазия.
153
Если вы внимательно приглядитесь к тому, как народ понимает слово «буржуа», то увидите, что оно означает в его глазах не столько богатство, сколько известную независимость, досуг, отсутствие заботы о завтрашнем дне Рабочий, получающий пять франков в день, все-таки называет «буржуем» рантье, который имеет всего-навсего триста франков годового дохода, влачит полуголодное существование и в январе ходит без пальто.
Если сущность буржуа – уверенность в завтрашнем дне, то можно ли включать в их число тех, кто никогда не знает, богаты ли они или бедны, – коммерсантов или разных других лиц, которые, несмотря на более прочное положение, целиком зависят от крупных капиталистов из-за покупки должностей или по другим причинам? Впрочем, если они и не настоящие буржуа, все равно они принадлежат к этому классу по своим интересам, страхам, общему всем им желанию мира во что бы то ни стало. (Прим. автора.)
154
Июльская революция – буржуазная революция во Франции 27–29 июля 1830 г., приведшая к свержению династии Бурбонов (Карла X). Власть захватила финансовая аристократия; вступившего на престол Луи-Филиппа Орлеанского прозвали «королем лавочников».