— Господи, Андрей Николаевич, о чем мы спорим? Делим шкуру неубитого медведя. Поступайте, как хотите. Но мне кажется, что все могут быть довольны. Вам ведь кандидатская уже не нужна, так пусть Бек снимает сливки с новинки и, кстати, сделает ей рекламу. А вас… ну чтобы все шло нормально… пока что сделаем ассистентом, а как только на кафедре появится вакансия — доцентом. — Он засмеялся. — Только не подумайте, что я вас задабриваю. Просто от хорошего к вам расположения.

На столе появился коньяк, серебряные, позолоченные изнутри стопки.

Шевчук поднял одну из них.

— За мирное и деловое соглашение сторон!

Воронцов, помедлив, осторожно поставил стопку в сторону:

— А если я откажусь?

— Будет очень жаль, — искренне сказал Шевчук. — Очень. Сами понимаете, что мне трудно будет и в дальнейшем оставаться объективным руководителем. Сложно… М-да. Со всеми вытекающими последствиями. — Он еще раз поднял стопку. — А коньяк выпейте в любом случае — не пропадать же драгоценной влаге. Это настоящий «енисели»…

Воронцов ушел в смятении. Все рушилось, ломалось, превращаясь в негодный утиль. Несмотря на теплый день, в кафе-стекляшке было холодно, по спине пробегали знобкие струйки, вино не согревало, а серая липкая котлета попахивала керосином и внутри была мутно-розовой. Официантка с привычной брезгливостью смотрела на его дрожащие пальцы, достающие деньги из кошелька, и попросить сдачу он не осмелился.

Жена, когда Воронцов пересказал разговор, неожиданно рассердилась.

— Вечно ты носишься со своей особой, как прекрасный принц. Не слишком ли много самомнения? Твой профессор молодец, реально смотрит на жизнь. Ну есть у тебя… прибор… аппарат… как там его, и что ты с ним собираешься делать? Насколько я поняла, в здешних условиях ни-че-го. То есть здесь он никому не нужен. А где-то у этого… Назарова… нужен. Так сам бог велел отдать ему, тем более, что тебе и в самом деле пора, ой как пора, стать доцентом. Давно ведь не юноша, а все в рядовых, все дежуришь, а потом держишься за голову — затылок болит. Надо меньше держаться — больше соображать. Честное слово, какое-то интеллигентское слюнтяйство.

Воронцов глядел на ее так хорошо знакомое и в то же время чужое, блестевшее кремом лицо, слышал громкий, профессионально артикулирующий слова голос, полный легкого презрения, и в нем все больше нарастало недоумение.

— Погоди, — сказал он. — Я совсем запутался. Значит, надо идти на сделку?

Жена поморщилась.

— По-моему, Андрей, ты слишком усложняешь. Заключают же институты научные договоры, и каждый делает свою долю одной большой темы. У тебя тоже что-то в этом роде.

Воронцов забегал по комнате, задел стопку нечитанных газет, и они ворохом разлетелись по полу.

— Нет, нет и нет! Это сделка, плохо пахнущая сделка! Причем за мой счет. За счет моей совести!

Воронцов принялся подбирать газеты, и на глаза попалось объявление: «Крутоярский научно-исследовательский институт объявляет конкурс…»

Так он попал к Дагирову, которому очень кстати пришелся фанатик, увлекающийся аппаратами и больше ничем.

Возвращаться в духоту лаборатории, делать вид, что не замечаешь вопрошающих взглядов сотрудников — зачем-де вызывал шеф? — не хотелось. И вообще не было настроения работать.

Воронцов пролез через пролом в заборе, споткнулся о кирпич, выругался и зашагал по тропинке к видневшемуся невдалеке лесу. В лесу было тихо, клочьями грязной ваты кое-где в низинках лежали остатки осевшего снега, по взгоркам слой старых осыпавшихся игл уже подсох и пружинил под ногами. В солнечном затишке пробивалась к жизни первая травка. Холодный еще воздух пах хвоей, весной, и Воронцов сунул обратно в пачку незакуренную сигарету.

«Увы, — думал он, — я не дипломат и не умею предвидеть истинные намерения руководства, но если Дагирову действительно нужна развернутая перспектива аппаратного метода, то, пожалуй, прорезается интересная мысль. Что если выстроить в один ряд все, что применялось и применяется для лечения переломов и заболеваний костей? Все эти гвозди, стержни, пластинки, аппараты различных систем. И сравнить. Сравнить так, как это возможно только в эксперименте. В совершенно одинаковых условиях, строго придерживаясь рекомендаций авторов. Если зацепка правильная, может получиться отличная монография, а то и докторская диссертация. И все будут довольны. Потому что, скрепя сердце, приходится признать, что дагировский аппарат универсальнее моего. А тогда зачем же нужен мой?.. Теперь, кажется, есть за что ухватиться».

МЕДВЕДЕВА

…Батюшки, как время бежит, как люди меняются: Борис Васильевич решил с нами посоветоваться. Ох, боюсь, не к добру. Неужели всерьез собирается ломать с таким трудом налаженный институт? И зачем ему «скорая помощь» — не понимаю. Чего-то я не понимаю… Надо развивать аппаратный метод, а не размениваться на все и вся. Но Дагирову эта идея взбрела в голову не случайно. Может быть, решено развивать в первую очередь именно такие институты, и «зеленой улицей» снабжают их аппаратурой и финансируют?

Медведеву даже в детском садике звали только Машей и никогда — Машенькой. Отец и мать называли ее Марией, и это звучало солидно и уважительно. Как-то не подходили ласкательные и уменьшительные окончания к имени этой спокойной щекастой девочки. Для полноты картины ей не хватало лишь очков, этаких стариковско-ученических кругляшек с проволочными дужками, но чего не было, того не было, ее зрение не нуждалось в поддержке. Еще в школе ее в шутку стали называть Марией Ивановной, а уж в институте к ней никто иначе не обращался — так серьезно бралась она за любое дело, будь то подписка на газеты, общеинститутский воскресник или отчетный доклад на партбюро. Даже муж уже через месяц после свадьбы стал называть ее по имени-отчеству.

Хотя Дагиров в хирургии женщин не очень жаловал, Медведева сразу стала одним из китов, на которых держалось отделение. «Не могу» или тем более «не хочу» для нее не существовало. «Надо» — и она оставалась дежурить вместо заболевшего товарища. «Надо» — и до полуночи вместе с Дагировым переворачивала архив.

Росла дочь, сама разогревала обед, сама убирала квартиру, только вечером обязательно звонила маме, рассказывала, какие получила отметки. Иногда вместе с папой ездила к маме на работу отвезти что-нибудь диетическое (у мамы больной желудок).

К Марии Ивановне всегда тянулись дети, настрадавшиеся по разным больницам, многоопытные малолетние «старички», хорошо познавшие боль уколов, тяжесть гипса, душный провал наркоза.

Дагиров не любил оперировать детей и делал это лишь в крайних случаях. Еще много лет назад ему предложили заведовать отделением детской хирургии. Он было согласился, но, когда, войдя в первую же палату, увидел несчастные детские мордашки, испуганные, настороженные глаза, его чадолюбивое кавказское сердце не выдержало, и он отказался. Дети тянулись к нему, охотно рассказывали свои нехитрые тайны, приходили в кабинет и подолгу сидели там — просто так, поговорить с дядей Борей. Может быть, поэтому после каждой детской операции Дагиров долго еще был задумчив, не хотел разговаривать — отходил душой.

Медведева с ее маленькими полными ручками и плавными движениями как никто больше подходила, чтобы быть детским хирургом.

Но к науке у нее тяги не было. Совершенно. Напрасно Дагиров уговаривал ее, настаивал, ругался. Ведь был уже готовый, подобранный материал, разложенные по полочкам сотни историй болезни, тысячи рентгенограмм. Надо было только посидеть над ними, обработать, осмыслить и через год-полтора стать обладателем кандидатского диплома, хотя бы из житейских соображений.

Она не спорила, не сопротивлялась, просто сказала: «Нет, это не для меня», и Дагиров не стал продолжать разговор. Он мог бы сказать, что материал постепенно устареет, а им все равно никто не воспользуется, что стыдиться нечего: все так делают, но, посмотрев в ее спокойные серые глаза, передумал. Медведева не относилась к категории людей, которые меняют свои решения.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: