Функциональная разложимость имеет и другой аспект, а именно параллелизм предметно-образной и философско-смысловой сфер. Если тщательно проанализировать функцию образа «озеро» в системе художественных образов произведения, то можно вывести его смысловые значения. Иначе говоря, можно описать образ с различных сторон. «Озеро» предстает и как пример эстетического совершенства, и как символ неисчерпаемости глубины, и как олицетворение постоянной изменчивости (при сохранении стабильности формы), и как вечность, и как источник нравственного очищения, чистоты и т. д. При этом в силу параллелизма на другом уровне подобные свойства раскрываются в виде смысловых свойств «духа», который символизируется «озером».
Разложение в ряд образа «озеро» раскрывает перед нами «секрет» сферы трансцендирующего смысла. Впрочем, этот параллелизм внутренних уровней символа нельзя понимать упрощенно, в виде модели некоего жесткого подобия или застывшей аналогии. Ведь сфера трансцендирующего смысла не только сопряжена с предметной сферой, но и автономна по отношению к ней. В известной мере художественный образ становится лишь первоначальной ступенью, предваряющей вхождение в философско-смысловую сферу. Но достижение уровня трансцендирующего смысла не перечеркивает всех связей с художественной образностью, которая продолжает в большей или меньшей степени присутствовать и на этом уровне. К каким бы высоким и абстрактным обобщениям ни подводил нас символ «озеро», эти обобщения несут в себе элементы предметной образности, хотя и в снятом виде. С другой стороны, уровень предметной образности, несмотря на то, что в нем еще нет явного проявления трансцендирующего смысла, уже скрыто указывает на присутствие этого смысла. «Намек» на нечто «иное» явственно заявляет о себе даже в самых нефилософских описаниях Уолдена, дымка некой иносказательности (но отнюдь не тяжеловесной многозначительности) ощущается даже в самых реалистических деталях и характеристиках.
Разделение символа на составляющие должно производиться очень деликатно, с оговорками и с полным сознанием условности подобной операции. Нерасчлененность двух сфер (уровней) символа, их взаимопронизанность приводит к тому, что «во всяком символе всегда скрывается как бы некоторого рода загадочность или таинственность, которую нужно еще разгадать» (там же, 379). Однако эта загадочность не более чем иллюзия, объясняющаяся необычайной смысловой насыщенностью символа. Так или иначе, символ требует не только рациональной расшифровки (она с неизбежностью будет неполной), но и медленного эмоционального «вхождения в себя», «вживания», ибо схематическим разделением смысловых значений нельзя достаточно полно описать символ. Определенного «вхождения в себя» требует и чтение текстов Торо; яркие художественные достоинства его прозы делают этот процесс «вживания» в текст относительно доступным.
Обращение Торо к символизму можно объяснить несколькими причинами. Одна из них заключалась в популярности символического метода среди западноевропейских и американских романтиков. Применение Торо — представителем «неакадемической» традиции в философии — символизма было далеко не случайным. Символ как основной содержательный элемент философского мировоззрения прекрасно отвечал требованиям мыслителя. Наполненный трансцендирующим смыслом символ «погружает» частное явление в стихию «первоначала» и делает возможной целостную интерпретацию мира через это явление. Символ фактически смыкается при этом с философским понятием, хотя в отличие от последнего, даже в сфере абстрактного смысла, символ продолжает удерживать некоторую эмоциональную окраску.
Соотношение рациональных (понятийных) и иррациональных (эмоциональных) уровней еще один источник развития идейно-образной структуры. «…Символ живет антитезой логического и алогического, вечно устойчивого, понятного, и — вечно неустойчивого, непонятного, и никогда нельзя в нем от полной непонятности перейти к полной понятности. В вечно нарождающихся и вечно тающих его смысловых энергиях — вся сила и значимость символа, и его понятность уходит неудержимой энергией в бесконечную глубину непонятности, апофатизма, как равно и неотразимо возвращается оттуда на свет умного и чистого созерцания» (33, 121).
Смысловая «игра» символа, его неопределенность и вместе с тем всеохватность стали излюбленным предметом анализа в философии и литературе романтизма.
2. Романтическая картина мира
Важнейшую цель своего художественно-философского творчества романтики видели в максимально точном выражении становления и развития жизни во всей ее динамике. Органическому строению мира романтики искали эквиваленты в «органических» художественных и философских формах. Творчество художника-философа отождествлялось с «творчеством» природы. Символ с присущей ему подвижностью, глубиной и неисчерпаемостью смысла стал одним из важнейших элементов «органического принципа». Новалис — наиболее известный представитель йенского романтизма — писал: «Символ не воздействует непосредственно, он побуждает к активности» (30, 125).
Рассматривая символ как идеальную форму выражения быстротекущих неуловимых мыслей и состояний духа, Новалис утверждает важное философское положение романтизма: «…идею нельзя выразить одним тезисом. Идея есть бесконечный ряд тезисов, иррациональная величина, не поддающаяся фиксации, несоизмеримая. (Не является ли вечная иррациональность относительной?) Закон ее продвижения, однако, может быть установлен…» (там же, 136).
Романтиков привлекает способность символа, преодолевая образную конкретность, давать динамическую картину «общего смысла».
Обращает на себя внимание и очевидный философский индивидуализм, вырастающий из романтического символизма. Ведь в символе воплощается культ как творчески активного, так и индивидуального начала. Каждый человек, углубляющийся в символическую структуру текста, как бы «заново», «впервые» раскрывает его смысл — возникает ощущение не столько поиска, сколько конструирования сферы трансцендирующего смысла. Причем этот процесс, по мнению романтиков, сугубо индивидуален, «интимен». И в этом они видели еще одно подтверждение абсолютной активности сознания-духа.
В отличие от большинства своих единомышленников, давших лишь «поэтическую» теорию символа, Шеллинг сделал попытку наполнить эту теорию рационально-понятийным содержанием. Теория символа Шеллинга, бесспорно повлиявшая и на американских романтиков, опиралась на две важнейшие категории — схематизм и аллегорию. Схематизм, согласно Шеллингу, — это такой способ изображения, когда особенное созерцается через общее, или, иначе, общее обозначает особенное. Аллегория — это способ изображения, когда особенное изображает общее, общее созерцается через особенное. Символ есть абсолютное единство схематизма и аллегории, их органический синтез, и потому символ является абсолютной формой, объединяющей с абсолютной неразличимостью свойства аллегории и схемы (см. 46, 106).
Теория символа Шеллинга имела и еще один существенный аспект, а именно утверждение онтологического статуса символа, становившегося таким образом не только формой изображения, но и формой бытия мира. Решение этой философской проблемы в рамках романтического мировоззрения имело принципиально важное значение и для Торо. Шеллинг утверждал, что органическая природа «символична, ибо здесь бесконечное понятие связано с самим объектом, общее всецело есть особенное и особенное есть общее» (там же, 110). Разумеется, ни на минуту не следует упускать из виду абсолютно-идеалистический характер мировоззрения Шеллинга и развитой им теории тождества. «Кто еще не поднялся до того пункта, когда для него абсолютно идеальное непосредственно и как раз поэтому стало также абсолютно реальным, тот не способен ничего понять ни в философии, ни в поэзии», — писал немецкий философ (там же, 90). Исходя из этого тезиса, он отождествлял идеальные формы изображения реального с самим реальным. В более отчетливом виде эта мысль Шеллинга звучит так: «…именуемое нами природой лишь поэма, скрытая под оболочкой чудесной тайнописи» (30, 237). Идея эта разделялась и Торо, по крайней мере в период его творческой эволюции, связанной с трансцендентализмом. Конкретно-исторические корни символизма Торо можно увидеть в философском учении Эмерсона, его непосредственного предшественника.