И вывески новые появились на витринах магазинов — непривычные, с фамилиями частных владельцев. В магазинах суетились какие-то наглые и в то же время угодливые люди с бегающими глазками. Откуда они только взялись, где были раньше? На дверях лучших магазинов и ресторанов объявления: «Только для немцев».
И сами немцы повсюду — армейцы в серо-зеленых мундирах с большими накладными карманами, над правым орел со свастикой в когтях, эсэсовцы в черных мундирах со зловещей эмблемой — черепом и скрещенными костями на фуражке и погоном только на правом плече, жандармы с полукруглыми металлическими бляхами под воротником. Все вооруженные.
Сытые, здоровые, наглые.
Хозяева «новой Европы».
И холуи новых хозяев — украинские полицейские с белыми нарукавными повязками и винтовками. Одни пришли вместе с немцами, другие, оказывается, скрывались в каких-то щелях и при Советской власти. Однажды на Базарной, улице Паша с изумлением узнала в неторопливо идущем навстречу полицае знакомого парня — звали его Семеном. До войны они вместе бывали на вечеринках у общих знакомых. Обычный парень был, вроде неплохой, веселый, провожал как-то ее до дома.
Запестрели приказами новых властей заборы и стены домов: за укрывательство коммунистов, военнослужащих Красной Армии и евреев — расстрел, за саботаж и нападение на немецких солдат — расстрел, за слушание радиопередач из Москвы — расстрел, за «большевистскую пропаганду» — расстрел. Под приказами подпись: «Генеральный комиссар Волыни и Подолии Шёне».
Все жители городе обязаны пройти регистрацию в магистрате. Евреям и коммунистам регистрироваться особо. Все жители должны иметь всегда при себе удостоверение личности — аусвайс и справку о работе — мельдкарту. Хождение по городу в ночное время без специальных пропусков категорически воспрещается.
Перед Пашей сразу стал вопрос — что делать, как жить дальше. Идти работать в банк значило поступить к немцам на службу, об этом она и слышать не хотела. В то же время нужно было кормить семью. На первых порах могли выручить небольшие сбережения, кое-что можно было продать или выменять на продукты. Но долго так не протянешь.
Поэтому Паша сочла, что ей здорово повезло, когда удалось устроиться судомойкой в открывшуюся неподалеку от их дома частную столовую для местных жителей.
Вскоре Паша получила повестку из магистрата — регистрироваться. В длинной понурой очереди разговорилась с ровесницей — хорошенькой кудрявой девушкой. Звали ее Шура. После регистрации вышли из магистрата вместе, и тут оказалось, что живут они по соседству. Старый дом Шуры сгорел при бомбардировке, и она поселилась у своей бывшей учительницы Марии Григорьевны Галушко (сейчас она работала корректором в типографии).
Шура познакомила Савельеву с Марией Григорьевной, полной, очень приветливой женщиной, и ее детьми. Позже, когда они ближе узнали друг друга, Мария Григорьевна рассказала Паше, что ее муж политрук в Красной Армии.
В доме Галушко часто бывала Мария Ивановна Дунаева, муж ее служил кучером у луцкого бургомистра. Заходила Наталья Косяченко. Ее муж был командиром, а брат — генералом Красной Армии. Наталья, как и Паша, пыталась уйти из города, но ее по рукам и ногам связывали двое детей. Самой старшей из новых знакомых Паши была Анна Авксентьевна Остаплюк, уборщица гебитскомиссариата.
Женщины помогали друг другу в трудном оккупационном житье-бытье, в то же время чувствовалось, что между ними складываются и какие-то особые, пока, правда, невысказанные отношения, выходящие за рамки простого добрососедства.
Как-то Мария Григорьевна поинтересовалась, откуда Паша знает польский язык, ведь она родом из России и в Луцке живет недолго. Девушка охотно рассказала о себе.
Родилась Паша в деревне Зарубино Калининской области. У матери, кроме нее, было еще двое детей — Иван, умерший до рождения Паши, и старшая Лена. Отца Паша не помнила, умер, когда она была грудной. В деревне девочка окончила четыре класса. Средней школы в Зарубине тогда не было, и мать отправила Пашу в город Ржев, к тете Ефросинье Дмитриевне, работавшей там на льночесальной фабрике. В Ржеве Паша поступила в школу-десятилетку N 3, где ее приняли в комсомол.
У Ефросиньи Дмитриевны на фабрике была добрая знакомая, тоже работница, Вера Михайловна Лискевич, полька по национальности. Девочка очень понравилась Вере Михайловне, и она взяла Пашу к себе пожить, пока ее мать не переедет в Ржев. Дома Вера Михайловна разговаривала с сыном Колей по-польски, постепенно научилась языку и Паша.
Окончив школу, девушка поехала учиться в Москву, хотела стать детским врачом, но в медицинский уже документов не принимали — опоздала. Встретила подруг по школе: Шуру Андрееву, Марусю Морозову, Шуру Самуйлову. Те уговорили поступать вместе с ними в Кредитно-экономический институт Госбанка СССР.
…В Москве Паша растерялась. Огромный город подавил, ошеломил ее многолюдьем, пронзительными клаксонами автомобилей, лязгом трамваев, толкотней на тротуарах, обилием товаров в магазинах. Поразила ее и нерасчетливость москвичей — им ничего не стоило потратить сразу столько денег, сколько им во Ржеве хватило бы на неделю. Одно слово — Москва! И мама перед отъездом опасливо говорила ей: «Смотри, Пашенька, в оба, они там, в Москве, знаешь какие…»
Но страхи оказались напрасными. Весь этот шум был только внешней стороной жизни большого города. Да и оглушающим хаосом он оставался только до той поры, пока Паша не научилась понимать его скрытый для деревенского человека смысл. Так и для горожанина все звуки леса сливаются в один непонятный шорох. А любой сельский мальчишка легко и без ошибки различит в нем и мерный сухой шелест сосновой хвои, и нежные вздохи под ветром березовых крон.
Москвичи тоже оказались совсем не такими страшными, как опасалась мать. Да, собственно говоря, не так уж много было в Москве самих москвичей. Казалось, ее заселили в ту пору одни приезжие. В толпе на улице Паша то и дело слышала и неторопливую украинскую мову, и гортанную кавказскую речь, узнавала родной северный говор. На их курсе коренных москвичей тоже было раз-два — и обчелся. Остальные — кто откуда, некоторые называли такие места, о которых Паша и не слыхивала раньше никогда.
Но и освоившись, Паша в глубине души продолжала оставаться застенчивой сельской девушкой. Нет, не боязливой, а именно застенчивой, стеснительной, для которой не так-то просто отвести душу в разговоре с однокурсницей и совсем уж невозможно принять приглашение пойти вечером в кино от случайного соседа в институтской читальне. (Был такой эпизод, и хотя парень — веселый курносый блондин — Паше понравился, вместо ответа она демонстративно уткнулась носом в учебник.)
Эту застенчивость усугубляло и то, что Паша считала себя по сравнению с нарядными москвичками чуть ли не дурнушкой, на которую ребята всерьез внимания обращать не станут, разве что так, от нечего делать. И очень бы удивилась, если бы ей кто-нибудь сказал, что это не совсем так, а вернее — совсем не так. Действительно, Паша была из тех, кого называют птичка-невеличка. Ну и что? Зато вся ее стройная, миниатюрная фигурка была удивительно пропорциональна, а походка необычайно легка.
— Ты, Паша, по ржаному полю пройдешь и колоска не заденешь, — сказала ей как-то с завистью Вера Кулябко, девица рослая и плечистая, на которую в трамвайной давке косились с опасением даже мужчины.
Пушистые темно-русые волосы Паша стригла коротко, почти по-мальчишески, такую прическу носили тогда многие девушки. Лишь на четвертом курсе перед выпускным вечером поддалась она уговорам подруг и за компанию с ними сделала себе перманент. Так они и сфотографировались в тот денек вчетвером: все разные, а кудряшки-челочки, словно приклеенные к голове, одинаковые.
Для тех ребят, которые ходили знакомиться с девушками на танцы в Сокольники, Савельева, точно, большого интереса не представляла. Неброские, мягкие черты лица, по-детски пухлые губы, слишком серьезные карие глаза. Обычное, вроде бы ничем не примечательное лицо. Но в лице этом, очень русском и очень девичьем, была своя прелесть, скрытая если не для всех, то, уж во всяком случае, явная не для каждого. Но сама Паша всех этих достоинств за собою не знала, а зеркало каждое утро показывало ей ничем не примечательную — так себе! — провинциальную девушку.