Когда уже устали смеяться над многочисленными анекдотами о старшине, который, как это сейчас понимали и сами женщины, был очень добрым и умным, многому полезному их научившим человеком, когда прозвучали и слегка уже запоздавшие признания во всевозможных девчачьих проказах и розыгрышах над школьными преподавателями, разговор, естественно, перешел к более позднему периоду военной службы — выполнению особых заданий командования в глубоком тылу врага.
— …Вот, смотрю на Анюту и до сих пор не могу представить, как она тогда не растерялась… ну, когда застрелила… того фрица… — Октябрина с восхищением глядела на подругу: — Я бы никогда так не смогла!…
— А что оставалось делать?… — ответила Анюта и пояснила Василию Ивановичу: — Хозяйка квартиры не успела предупредить меня — так внезапно он ворвался… А я как раз связь держала… В наушниках сижу, ничего, кроме эфира, не слышу, но будто меня что толкнуло — одновременно получилось: позывные выстукиваю, а сама на дверь оглянулась… И именно в этот момент дверь распахнулась, на пороге — немец с автоматом. Увидел меня — глаза растаращил… А у меня во время сеанса пистолет всегда на столе лежал…
Она замолчала, сосредоточенно сдвинув брови, видно заново переживая эту сцену.
Борис Николаевич не вытерпел:
— Не надо, Анюта! Не надо об этом!…
— Почему же не надо?… Я могу дорассказать… — У Анюты как-то непонятно скривились губы, не то от сдерживаемой улыбки, не то от готовности расплакаться.
— Я сказал — не надо об этом… Не надо! — настаивал Борис Николаевич.
И Октябрина, ласково обняв Анюту, сказала примирительно:
— Не надо — значит не надо… Я бы вот рассказала, да что мои рассказы?! Меня уже было совсем подготовили к вылету, но медицинская комиссия не пропустила. Вот видите шрамы от ожогов. — Она показала широкий шрам на руке от кисти до локтя и ещё один — на шее. — Врачи сказали: из меня получится слишком заметный разведчик и нельзя лететь в тыл к немцам… Уж и поплакала я тогда!… Направили меня на полевой радиоузел…
— Ага, значит, это ты наши радиограммы здесь принимала? — с улыбкой спросил Василий Иванович, под словом «здесь» подразумевая Центр, Большую землю.
— Да, я — с шутливой горделивостью вскинув подбородок, ответила Октябрина.
— Это ты моего радиста с волны на волну гоняла? — снова спросил Василий Иванович.
— Я! — так же задорно подтвердила Октябрина, хотя это едва ли было именно так.
— И это тебе он в любви объяснялся? Восемьдесят восемь[1] выстукивал?
— Ну, не совсем уж так… не то чтобы в любви… но что-то подобное было!… — хохотала Октябрина, поддерживая шутку Василия Ивановича.
— Послушай, Вася! Ты совсем ничего не ешь, — прервав Октябрину, обратился к нему Борис Николаевич. — Женщины, как начнут свои разговоры, не остановишь! Давай-ка лучше мы с тобой ещё разочек выпьем, вот этими грибками закусим, потом покурим, а они пусть нас развлекают…
— Что-о?! — в один голос воскликнули Анюта и Октябрина. — Очень-то вы нам нужны! Мы вообще уйдем от вас! Оставайтесь одни!…
— Нет, нет, не уходите! — с непонятным для себя волнением попросил Василий Иванович. — Я, например, с большим интересом слушаю вас. Расскажи ещё что-нибудь, — попросил он Октябрину. — У вас в Центре тоже, наверное, бывали интересные моменты?
— Моменты? — переспросила Октябрина. — И моменты бывали, конечно… Но мне встреча одна очень запомнилась. Такой хороший человечек встретился, да, к сожалению, ненадолго…
Все выжидательно смотрели на неё. Октябрина как-то сразу погрустнела, стала серьезнее, вроде и старше годами. Облокотилась на стол, глядя перед собой, как бы всматриваясь в прошлое, и раздумчиво, тихо сказала:
— Такая вот получилась встреча…
Василий Иванович слушал, уставившись взглядом в какое-то светлое пятно на стене напротив. После, возвратившись домой, он вспомнил, что это светлое пятно было эстампом: зимний день в горах. Но вспомнил после. А в момент рассказа сидел неподвижно и не сводил глаз со светлого пятна напротив, на стене.
Октябрина говорила негромко, глуховатым голосом, увлекая слушателей в свою далекую военную юность:
— …Центр располагался тогда в небольшой деревушке, невдалеке от аэродрома. Однажды привезли для выброски в тыл к немцам разведывательную группу. Но кто-то там у них заболел, и выброска задержалась на неделю.
Вот за эту-то неделю мы с одной из девчонок из этой группы, Ольгой её звали, так подружились, что просто удивительно! Минуты друг без друга прожить не могли. Всё бывало шепчемся: и про Москву, и про школу радистов, и про то, как будем жить после войны… Очень она искренняя была — так хорошо с ней было говорить обо всём… да и просто быть с ней рядом — хорошо!…
Очень боялась что вдруг война кончится, а она не успеет подвиг совершить! Так ей хотелось что-то самое необыкновенно героическое для Родины сделать! Так стремилась на задание, словно от её личного участия в войне быстрее придет победа!…
Романтичная была до смешного. Бывало, утром просыпаюсь, а она уже бежит с букетом цветов. Ноги мокрые, подол платья тоже мокрый от росы, а она какие-то желтенькие цветочки мне протягивает и сияет…
Косы у неё были особенно хороши: длинные, черные. Как она собиралась там, в лесу, с ними управляться?…
Ребята из группы хорошо к ней относились. Может, и ухаживал кто, но она никого из них не выделяла. Я как-то спросила её: «Неужели тебе никто не нравится?»
Она ответила: «У меня есть любимый. После войны поженимся».
«А где он сейчас?» — «Воюет. Он мне свой адрес дал. После войны я его найду, и мы всегда будем вместе. Он обещал ждать меня…»
Вот такая была наивная!
Как-то ночью слышу: тихонько кто-то стучит в окно. Выглядываю — она. Выбежала к ней на крыльцо. Оля подошла и шепчет, волнуется так: «Мы сейчас улетаем. И мне чего-то страшно стало. Не то чтобы лететь, а по-другому страшно. Даже объяснить не могу! Не смерти боюсь. А страшно — вдруг не смогу задание выполнить… Знаешь, дай честное слово, что никому не проговоришься! Слушай меня! Мой позывной — «КИМ». Запомнить легко — «КИМ». Слушай меня, ладно? Я всегда буду думать, что с тобой связь держу. Только не проговорись, ладно? Слушай меня, слушай!…»
И убежала.
Я, помнится, не только в свои часы дежурила, но и за подруг старалась подежурить, только бы дольше пробыть у аппарата. Всё шарю по эфиру, всё ищу этот разнесчастный «КИМ»! А от него — ни звука… Мне думается, что капитан, наш начальник, подозревал об этом уговоре: как я дежурю, он всё за моей спиной стоит и смотрит, на какой волне я работаю. Но никогда и слова не сказал. Да мы все в Центре очень переживали за своих корреспондентов: понимали, в каких условиях они работают!…
Долго не было известий об этой группе. А когда наши войска освободили тот район, куда они были выброшены, удалось установить, что при приземлении командир группы и радистка попали в расположение немецкой воинской части. Командира расстреляли на следующий день. А Ольгу фашисты две недели мучили. Заставляли работать на них… Она, конечно, не согласилась… Эти сволочи повесили её!…
«Вот и всё… — подумал Василий Иванович. — Вот и всё…»
Светлое пятно на стене расплылось, слилось с обоями. Откуда-то издалека доносились голоса. Слова были непонятны. Сквозь странную пустоту Василий Иванович ощущал какую-то глубокую-глубокую ноющую боль в сердце… Кончено. Может, и глупой была надежда, но он ждал чуда всю жизнь, ждал встречи с ней самой — с ОЛЕЙ! Хотя и понимал — иначе и быть не могло! — так, и только так, придет к нему известие: случайно, от кого-либо из людей этой службы. Специфика их работы исключала обширные знакомства. Для Василия Ивановича было ясно, что где-то в военных архивах лежит и её, Олино, личное дело, кому-то давно известна её судьба.
Он много времени потратил в послевоенные годы на то, чтобы отыскать девушку. Но на все его официальные запросы приходил один ответ, скорее, даже не ответ, а вопрос на запрос: «Сообщите, в какой степени родства с Ольгой Ефремовой вы состоите…»
1
Восемьдесят восемь – на радиолюбительском жаргоне – «любовь и поцелуй» (прим. авт.).