Тогда не было этого слова, теперь оно есть, и я, понимая банальность данного словоупотребления, все же именно так и скажу: все, что не имело прямого отношения к моему участию в организации, носило виртуальный характер. Даже мое учительство, сколь азарта и добросовестности я в него ни вкладывал, и оно пребывало там же — за пределами единственно истинной реальности, где моя активность проявлялась прежде всего ревностно. Объектом моей ревности была, так сказать, чистота варианта.
Говорил уже о роли мистификационного фактора во всякой подпольщине. В свое время проштудировавший историю народовольчества и большевистского подполья, понимал, что сама по себе противоестественность подпольного бытия неотделима от некоторых столь же противоестественных форм общения. Например: исполнитель нелегального действия может не знать конечную цель такового, может не знать соучастников действия и уж тем более — организаторов акции. Подпольщик, опять же в интересах дела, может быть целенаправленно дезинформирован, то есть попросту обманут относительно целей и средств… Это общеизвестно.
Все, что имело отношение к конспирации, я не только принимал, но впоследствии даже разработал, взяв за основу польский опыт сопротивления во время Второй мировой, особую, весьма сложную систему структурной реконструкции организации, гарантирующую невозможность провала всей организации в целом, и готовился предложить ее руководству. Но прежде прочего мне необходимо было определиться по одному существеннейшему вопросу.
Непосредственный шеф по организации неоднократно давал понять, что я вступил в широко разветвленную, то есть многочисленную, организацию, имеющую ценные выходы если не на самые властные структуры, то по крайней мере близко к тому.
«Нас много, но мы еще не готовы, народ же готов. Так что дело за нами».
Весь мой личный опыт «общения с массами» не просто противоречил — вопил… Недовольства сколько угодно… Народное недовольство вообще можно рассматривать как нормальное рабочее состояние, если оно функционирует в границах, в пределах господствующего мировоззрения. А бывают и времена, когда народное недовольство выполняет роль саморегуляции системы.
Из своего «пролетарского» опыта на Восточно-Сибирской железной дороге, на Братской ГЭС, в Норильске я сделал вывод, что, положим, брюзжание на вождей и начальство ни в малейшей степени не свидетельствует о готовности масс к пересмотру базовых положений господствующей идеологии; что не мы со своим радикализмом, но именно расплодившаяся ревизионистская полулегальщина отражает реальное состояние умов. Отсюда: невозможно существование многочисленной организации, ориентированной на полное отрицание существующего политического строя.
С другой стороны, неслыханный, ни с чем исторически ранним не сравнимый контроль мозгов со стороны органов и их добровольных и недобровольных помощников — ведь на каждом шагу на них натыкался…
А если так, то к чему лично я, «единственный и неповторимый», сознательно не оставляющий никаких вариантов отступления, порвавший со всем прочим, чем жизнь может радовать, — к чему я должен готовить себя, если даже за глупую марксистскую ересь отваливают по червонцу?
Естественно — к трагическому концу. А это уже совершенно иное отношение к миру. «И каждый раз навек прощайтесь, когда уходите на миг»{17}. Значит, ни одной минуты, ни одного дня впустую. Умом решить — проще простого. Но перестроиться, то есть настроиться на небытие… Думаю, никогда и никому это в полной мере не удавалось. Жизнь — тысячеголосый хор: хорошее солнечное утро — голос; дождь к полудню — голос; добрый человек рядом или недобрый — голоса; тем более женщина «с… лицом, единственно дорогим во вселенной»{18}; и просто дыхание — вдох, выдох… Нет, невозможно! Возможно лишь всякий раз шпынять себя: не смотри, не думай, не желай… В какой-то мере это срабатывает, мобилизует. Но и только. К сожалению, «героизация» сознания не только мобилизует личность, но и деморализует, точнее, может особым образом повлиять на личность в тех сферах бытия, каковые объявляются вторичными. Отдельный разговор, и я едва ли на него решусь…
Тогда же, как только вызрело сомнение относительно численности организации, решил во что бы то ни стало и вопреки всем законам конспирации выйти на руководство организации и получить столь важный для меня ответ на вопрос, каковой для себя сформулировал таким образом: одно из двух — либо весь мой личный опыт и пригляд за жизнью неверен и ничего не стоит, либо я имею дело с вариантом «бланкизма»{19}, каковой, безусловно, имеет право на существование, как имеет право на существование отчаяние, когда оно — результат или итог преждевременного знания.
Ведь точно в одно и то же время родились строки: «…комиссары в пыльных шлемах склонятся молча надо мной»{20}и: «Коммунизм есть не что иное, как люциферическая диверсия в человеческом сознании вообще и в конкретной человеческой душе в частности».
Парадокс в том, что и по прошествии сорока лет адепты обоих суждений сосуществуют в нашем обществе и если при этом, как говорится, «не рвут друг другу пасти», так только потому, возможно, что утратили пассионарность…
Итак, прием в организацию проходил на квартире нашего рекомендатора Михаила Садо. Принимавший нас человек по имени Евгений произвел на меня и моего друга самое положительное впечатление как раз тем, что ни в поведении, ни в речи его совершенно не ощущалась «подпольщина». И в то же время если до того у нас и имелись какие-то сомнения относительно самого факта существования действующей, работающей организации, их развеял этот по внешнему виду «наитипичнейший интеллигент», определенно не имевший цели каким-либо образом повлиять на нас. Тем не менее именно он окончательно решил нашу судьбу.
Мой друг Володя Ивойлов сказал чуть позднее: «Если такие… в организации, то и я там должен быть». Евгений Вехин — так он был нам представлен. Фамилия, разумеется, не настоящая. Каждый, заполняя вступительную анкету, выбирал псевдоним. Подлинные фамилии в общении не употреблялись.
Из коротких реплик, которыми между делом обменялись Садо и Евгений, я уловил, что последний имеет какое-то отношение к Пушкинскому Дому{21} и что у него есть дочь…
Этой пустяковой информации мне оказалось достаточно, чтобы через несколько дней, когда решил прорываться к руководству организации, «вычислить» посредством собственных, в общем-то случайных связей Евгения Александровича Вагина, научного сотрудника знаменитого питерского Пушкинского Дома и члена руководства подпольной антикоммунистической организации, ставящей своей конечной целью — ни больше ни меньше — свержение коммунистической диктатуры.
Моя откровенно антиконспиративная выходка если и вызвала шок у Вагина, то по крайней мере он сумел мне его не показать…
Нет, конечно, он не открыл мне тайну численности организации, он просто не мог этого сделать, но мне и не нужно было числа как такового. Я надеялся хотя бы по недомолвкам догадаться о подлинном состоянии дел. Откровенно высказал ему свое соображение относительно неизбежности соответствия народного сознания и популярности идеи, идущей вразрез господствующей идеологической тенденции. По сдержанным ответам Вагина понял: организация невелика. О тысяче речи нет. Сто, полтораста от силы…
Когда после ареста первый раз вышел на прогулку и, уже зная о полном провале организации, огляделся и насчитал по периметру что-то около четырехсот камер, подумал: половина из них сейчас занята «нашими». Когда узнал, что в организации тридцать человек, из которых по меньшей мере трое успели выйти…