Единственное благо моего «этапного путешествия» — изоляция. Не положено политических смешивать с прочим «социально близким» элементом. И если в обычном купе натолкано по четырнадцать человек, то я в купе один!

В середине жаркого августовского дня, после долгого мотания по путям и не менее чем трехчасового стояния в тупике нас, «пассажиров» этапного состава, наконец-то выпихнули из раскаленных вагонов и выстроили по четверо в ряд вдоль состава для отправки на «воронках» в Свердловскую пересылочную тюрьму. Тут уж не до изоляции — я в общей куче, мои будто высохшие руки-плети оттянуты тяжелыми узлами, чем и уравновешен, иначе качался бы из стороны в сторону от слабости и полутемноты в глазах. Мое состояние гриппа-простуды, как уже сказал, бестемпературное, но все тело словно взвод солдат «кирзами» обрабатывал… Только б до очередной «шконки» добраться, только б в горизонталь…

Вокруг охрана, собаки… И вдруг команда: «Всем взяться за руки и бегом!» Я в середине колонны крайний слева, «за руки» — это не про меня, руки заняты… Удивительно, но первые сто метров вдоль путей я бегу, даже не спотыкаясь, но всякому резерву есть предел. Рядом со мной справа бегущему зэку, молодому парню, шепчу хрипло: «Возьми!» Он не без удовольствия освобождает мою правую руку от узла со шмотками, и меня тотчас же выносит из ряда влево на солдата с собакой. Занос настолько сильный, что я сталкиваюсь с солдатом и чуть не затаптываю овчарку, каковая — ей-богу! — с удивлением шарахается в сторону и лишь после, очухавшись, разражается лаем-воплем. Солдат плечом заталкивает меня в строй, но перед глазами уже этакий сизый туман и ноги подкашиваются.

— Я болен! Я сейчас упаду! — кричу я подбежавшему офицеру охраны, практически зависая на спине впереди бегущего зэка. Каков я, видимо, зримо со стороны, и офицер подхватывает меня под локоть. «Уже близко!» — кричит он мне в ухо. Но бесполезно, ноги завиваются… И на счастье — команда: «На колени!» На коленях я оказываюсь раньше всей колонны. Минут пять мы пропускаем выходящий со станции товарняк. Оставшиеся метров пятьдесят офицер практически тащит меня на себе, и перед первым в ряд выстроившихся на платформе «воронков» я просто сажусь на землю. Над моей головой перебранка офицеров охраны… В конце концов я заброшен в «воронок» и затолкан в «стакан». Я не просто политический, я еще и рецидивист, мое место в «воронке» в «стакане» — металлической кабинке, что рядом с сиденьем для охраны. В «стакане» можно только сидеть, упираясь локтями, спиной, коленями в железо…

Но — спасение! От потери сознания, к чему близок… Ехали, кажется, недолго, но я почти полностью пришел в себя…

Эту свердловскую пересылку вспоминать не люблю. Стыдно вспоминать. Впервые и единственный раз за два срока меня там побили…

Во всех аэропортах есть такое место, что именуется «накопителем». Уже проверенных пассажиров «накапливают» в специальном помещении перед посадкой в автобус, что повезет до самолета… В некоторых аэропортах я даже табличку такую видел: «Накопитель». В советском быту немало позаимствовано у ГУЛАГа. В том числе это слово… Громадная комната, куда сгоняют — локоть к локтю, не продохнуть — прибывших этапников, прежде чем разгонять их по камерам. Впрочем, нет, в камеру попадаешь не сразу из накопителя, если ты особорежимник. Еще поторчишь опять же в «стакане»-кладовке, грязной и вонючей, пока тюремщики разберутся с менее строгими режимами.

Меня выпустили из «стакана», когда накопитель уже был почти пуст. Перед дверью, за которой уже собственно тюрьма, стол. За столом женщина в форме… Этакая откормленная бабища со свирепой физиономией…

— Фамилия, имя, отчество, год рождения, срок, статья… Статья!

Отвечаю:

— Семидесятая, часть вторая.

— Шо это за статья такая?

Отвечаю вяло, привычно, потому что привычен вопрос:

— Политическая.

— У нас нет политических! Тоже мне, декабрист нашелся. Отвечаю опять, как всегда:

— У вас нет. У нас есть.

И тут подскакивает сержантик монголоидного типа, кричит:

— Ты как разговариваешь, сука! — и бьет меня по голове. Мне много не надо, падаю. С боков два офицера. Один пинает в левый бок, переворачиваюсь, другой — в правый бок… И оба еще по разу…

Не помню, чтоб кому-нибудь рассказывал об этом. Стыдно. Стыдно, что не дал сдачи, даже не попробовал дать. Обязан был! Болезнь и слабость — не оправдание. Струсил. Знал, что тогда покалечат. Дело простое — отобьют почки. Не захотел, чтоб калечили.

Был и другой вариант. Можно было после добиться вызова местного гэбэшника, нажаловаться — какой-то результат был бы, политических бить не принято… Их принято или перевоспитывать, или уморять постепенно в полном соответствии с законом…

Но это уже чисто сучий прием.

Сколько потом было пустых, душу истязающих грез! Вот я освободился, разыскал, выследил эту усатенькую сержантскую гниду и мордую, мордую… Бессильна Нагорная проповедь перед черной злобой и стыдом…

Впрочем, коль так разоткровенничался — долгое время числился за душой еще один схожий «стыд».

Меня «взяли» 13 мая 1982-го на подходе к месту работы. Трудился я тогда сторожем и дворником Антиохийского подворья, что у метро «Кировская». «Стыд» был в том, КАК они меня взяли. Шел по тротуару, подкатила машина, из нее вышел молодой и бравый и сказал, что я должен ехать с ними. Второй даже не потрудился выйти из машины. Зачем? Антисоветчик — это ж овечка. И прав. Я покорненько полез в машину… А ведь мог бы… Самбист. Хоть и бывший. Но реакция еще, дай Бог каждому… Берут? Пусть берут. Но отдаваться… Нельзя… Не в идейности и убеждениях дело! Отдаваться… Стыдно… Апостол, и тот мечом махнул… По-человечески это. Только богам под силу большее…

Пересыльные тюрьмы и в те годы — под завязку. В главном помещении положенного отдельного места не нашлось. Поселили в полуподвальном этаже для «смертников», то есть — приговоренных к расстрелу (в основном за убийства) и ждущих решения кассационных… Ждущих, как после узнал, по полгода и более. Там — свободная камера. Время обеденное — принесли целую миску вермишели. Сглотал, рухнул на шконку и выключился из жизни на полтора суток — сон всегда лечил меня лучше лекарств.

Уже к вечеру другого дня надзиратель стуком ключей по дверце «кормушки» поднял-таки на ноги. У «смертников» режим вольный, по утрам с коек не подымают, отбоя не объявляют, кормят много лучше, но главное — почти полная свобода общения. Оказалось, что поднял меня надзиратель по требованию «народа». «Народ» жаждал информации от вновь прибывшего — давненько никто новый не прибывал.

Я подошел к раскрытой «кормушке».

— Жив? — спросил надзиратель вполне добродушно. — Тут тебя обкричались уже. Я им — дайте человеку отоспаться с этапа. Сутки терпели… Щас, погоди…

Подошел к камере напротив и тоже открыл «кормушку».

— Побазарьте. Через час обход — закрою.

В «кормушке» напротив нарисовалась бородатая физиономия лет тридцати.

— Привет, земляк! Я Саня. А ты? Понятно. Мы уж думали, ты подох! Нормально поначалу. Через месяц по пять часов спать будешь. Сколько трупов?

— Где? — спрашиваю.

— Чо где? По делу, конечно. Я ж тебя не колю, сколь в натуре.

До меня наконец доходит смысл вопроса.

— Нет, — говорю, — я по другой статье.

После моих пояснений Саня долго изумленно шевелит растительностью на лице, затем, высунувшись из «кормушки», орет:

— Слышь, братва, к нам политического спустили!

«Братва» ближайших камер бурно реагирует на сообщение, и я, в юности, конечно, знавший «блатную феню», но подзабывший, понимаю перекличку лишь частично.

— За что ж вам такие срока дают? — спрашивает Саня. — Боятся?

— Да нет, — отвечаю, — просто не любят.

Мой ответ отчего-то вызывает у Сани и ближайших соседей дружный хохот.

— Слышь, братва, они их не любят! — орет Саня и хохочет, широко раскрывая свою металлозубую пасть.

Так получается, что благодаря этой машинально сказанной фразе я становлюсь любимцем всего этажа. На этаже одиннадцать человек. По одному в камере. Из одиннадцати только у пятерых «по одному трупу». Но те, у кого больше, утверждают, что «в натуре» тоже один, других «взяли на себя» для «ментовской раскрытки», за что обещан шанс на жизнь. «Смертникам» разрешены посылки, и после отбоя надзиратель передает мне дары: белый хлеб, колбасу, масло, сахар, конфеты. Я не отказываюсь, но мне все же немного не по себе от этой, мягко скажем, нелестной заботы убийц о моем желудке. Гомон на этаже стоит такой, будто люди, здесь сидящие, не смерти ждут, а скорой свободы. Прислушиваясь, пытаюсь уловить противоестественность беспечного звучания голосов — не улавливаю и решаю для себя, что «они» либо уже привыкли к мысли о смерти, либо не верят и надеются, либо общением глушат…


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: