Года через два или три надумал все-таки позвонить Анпилову, узнать о судьбе своего ночного пассажира.
— Я знаю про эту вашу поездку, — отвечал Анпилов. — Жив. Но ему пришлось уехать. Если хотите, завтра у нас митинг у Музея Ленина, подъезжайте, поговорим.
Если память мне не изменяет, на митингах я не бывал ни разу в жизни. Ни на советских, когда сгоняли, ни на антисоветских, когда приглашали…
Домой вернулся в четвертом часу утра и, конечно, проспал начало событий у Белого дома.
С Игорем Николаевичем Хохлушкиным и с дочкой подкатили мы к Бородинскому мосту, когда уже дымились окна российского парламента, когда танки выстроились на противоположной набережной, когда пальба была в самом разгаре — и та же самая картина, что у Останкино: площадь перед осажденным домом забита толпой, мамаши с колясками прогуливаются в зоне обстрела, мальчишки снуют туда-сюда поперек площади… Идет война. Кто-то с кем-то сражается всерьез, и это, знать, очень интересно — смотреть на взаправдашную войну в центре Москвы-града, если толпа, по мере ожесточения пальбы, с визгами и криками скатывается по лестницам на набережную, но через несколько минут снова заполняет только что покинутое пространство. Вот в первые ряды пробивается несколько «крутых» и круто «поддатых» молодых и современных. Они дружно кричат «ура», когда очередной танковый снаряд вламывается в уже дымящийся этаж. Впрочем, «ура» кричат не только они…
При очередном раскате автоматной трескотни «крутые», расталкивая всех вокруг себя, несутся вниз по лестнице, один натыкается на Игоря Хохлушкина. Игорь Николаевич, слегка придержав парня за рукав кожанки, говорит-спрашивает: «А может, это неприлично — так хотеть жить?» Амбал смотрит на Хохлушкина, что весом меньше пятидесяти… В другой ситуации размазал бы… Но ни слова, даже без «пошел ты!..» Исчезает…
Лишь после того, как в толпе обнаруживается труп, отряды милиции со щитами не без труда оттесняют зрителей вниз, на набережную, где под мостом и далее моста скапливается, может, полтысячи, может, более… Сочувствующих осажденным нет. Но и «ура» кричат явно не из любви к Ельцину… Просто — выстрел, попадание, дым — «ура»! Один раз только слышал: «Так их, глуши коммуняк ср…!»
Тусуясь в толпе, мы как-то все же оказываемся в первых рядах, впереди нас только милиционеры со щитами. В руках у меня камера с наспех перезаряженной батареей, но снимать ничего не хочется, да и нечего снимать… Кто-то где-то в кого-то стреляет, стреляющих не видать… Я вежливо стучу сзади в щит ближайшего милиционера, показываю ему камеру, говорю ему: «Мне туда». То есть к дому. Никаких возражений. Перебегаю площадь, оказываюсь под коротким спуском слева от центрального входа. Еле втискиваюсь — опять мальчишки, нигде не вижу ни одного вооруженного человека, а стрельба-то не утихает ни на час. Решаю, что осаждающие в сквере, пытаюсь пробраться туда. Навстречу опять же гражданские на плащ-палатке выносят раненого, палатку перехватывают мальчишки, что торчали у спуска, и бегом несут раненого через площадь к набережной. Там в готовности несколько машин «скорой».
Только сунулся в сквер — автоматный треск словно за ушами, и теперь вижу в кустах людей в камуфляже, стреляющих с колен куда-то вверх бесприцельно… Передо мной двое. Один — майор, молодой, почти мальчишка.
— Слушай, батя, — говорит, — ты что здесь… На старости на ж… приключений ищешь? Давай-ка отсюда в наклон и бегом!
Стыдно! Никогда не забыть, как было стыдно. Ведь и верно, зачем я здесь? Забыл, что мне уже под шестьдесят? Чего гоношусь? Приключения… Мои приключения закончились… Их, как говорится, у меня было… Быть или не быть — вопрос давно решенный. С кем быть и с кем не быть — тоже. Все давно определено, сформулировано, отчеканено… Разумом…
Но ведь говорил уже: всю жизнь самые яркие сны — окружение, безысходность, гибель… И когда вступил в боевую по цели организацию Огурцова… Победа не воображалась… А все та же ситуация: вот мы что-то начали, влипли, просчитались, окружены и скоро конец…
И всю жизнь сны про то самое… Но вот он передо мной — не сон, тот самый случай: дом окружен и обречен, и по всем законам судьбы мое место там, и редчайшее — воплощение сна в реальность… Не сомневаюсь, тридцать лет назад я был бы внутри вне зависимости от правоты или неправоты, потому что в подсознании, как оно формировалось с детства, обреченный и погибающий всегда правее:
потому что у него уже нет выбора,
потому что он уже использовал право на выбор ранее,
потому что выбор совершается однажды и навсегда.
Еще думаю, что этим неизжитым и вполне постыдным инфантилизмом обязан Гегелю, которым был увлечен в девятнадцать лет, когда «Логику» читал как роман, а «Лекции по эстетике» как детектив. Никто из «гегелеведов» не согласится со мной, но «пророко- и демонообразный» немецкий мудрец, по моему впечатлению, был величайшим фаталистом и пессимистом… Не от Соломона, но именно от Гегеля узнал, что все, решительно все по самому высшему счету есть всего лишь суета сует и томление духа, и потому произвол личного выбора — истина в первой и последней инстанциях… И да будет свят…
Христианством тут и не пахнет. Оно, христианство, Православие — оно в сознании, почти что в разуме и, конечно, на языке. А глубже, в инстинкте, один Бог знает, что, поскольку — сын эпохи атеизма. С этим жил, с этим и умереть…
И вот ныне мальчишка майор справедливо стыдит меня за бессмысленную суету, и мне стыдно… Сам ведь когда-то потешался над престарелым Сартром, когда тот гоношился на баррикадах бунтующей молодежи Парижа..
— Давай-давай, батя! Дуй отсюда! Пригибайся и бегом!
Конечно. Только «бегом» — этого, хлопец, ты от меня не дождешься.
За спиной пальба словно свирепеет. Вижу, что милиционеры на коленях перекрылись щитами. Разве щиты пуленепробиваемы?.. За ними часть толпы, что еще не вытеснена на набережную, плашмя на асфальте. Где-то там друг мой, Игорь Хохлушкин, и дочь… Ее-то я зачем привез?
Дочь расскажет после, что когда «пули засвистели» и все упали на асфальт, рядом с собой она увидела отстреленный палец…
Отыскал, и мы спустились на набережную. Всех нас оттеснили за Бородинский мост, и мы не видели, как, сдавшись на милость победителя, вышли из горящего дома «вожди» и «вдохновители», обещавшие умереть за конституцию. Вышли, оставив умирать на этажах вдохновленных ими мальчишек и не мальчишек…
Популярная фраза «расстрел парламента» двусмысленна, нечиста, насквозь прополитизирована. Расстрелянное здание — да вот оно, на месте и краше прежнего. Члены парламента живы и в подавляющем большинстве своем неплохо устроены. Нынешняя конституция, каковой присягнули в той или иной форме члены «расстрелянного парламента», — или она не «ельцинская»? Сам парламент, как ветвь власти, здравствует и действует. Оппозиция функционирует в рамках, определенных Главным законом государства…
И только одно — невозможно без душевной дрожи смотреть на портреты погибших!
Потому что еще и вопрос — за что погибли? За «Даешь Советский Союз!»? Отчасти. За «Банду Ельцина под суд!»? И за это тоже… За Россию? Конечно. За что же еще погибать русским парням…
Но в любом случае, правы или не правы, — это не про них, погибших. Это про выживших и живущих. Это про всех нас.
Уже совсем стемнело, а мы все стояли и пялились на темный квадрат здания с горящим по всему периметру этажом. Но несколькими часами ранее мы же были свидетелями некоего действа, о котором, возможно, только мы и знаем. Игорь Николаевич Хохлушкин обратил внимание на окно, что правее и двумя этажами выше этажа горящего. Оттуда, из окна, безостановочно короткими очередями строчил пулемет, именно пулемет — автоматчик не успевал бы столь шустро менять рожки… Еще продолжалась стрельба вокруг, и из общего грохота выделить пулеметный «разговор» было невозможно.