Слово «смута», строго говоря, политическим термином не является, но в том и видится его преимущество перед прочими политическими характеристиками эпохи, что оно схватывает самую суть случившегося: утрату или растрату народом высшего, надличностного смысла бытия. Ни одна из предлагаемых политических характеристик событий начала XVII века в исторической науке не устоялась. А ведь было: «польско-шведская интервенция», «крестьянская война под руководством И. Болотникова»… Была интервенция и Болотников был… Но мы говорим, как и сто лет назад, «Смутное время», имея в виду чрезвычайную сложность, многоплановость и попросту мутность политической ситуации в Московском государстве данного времени. И еще, говоря так, зрим в корень, в суть происходящего. Как можем прочитать у писателя XIX века: «Осиротел народ русский, и сиротству своему ужаснувшись, пустился во все тяжкие». О духовном сиротстве речь…

Но в слове «смута» как бы заложен и немотивированный оптимизм, помогающий не поддаваться панике под впечатлением бед и бедствий, смуту сопровождающих. Как слово «болезнь» (если не сопровождается определением «смертельная») предполагает излечение, так и «смута» — будто бы обречена на преодоление. И такая психологическая установка безусловно позитивна. Ею вооруженному чуть-чуть, да все же легче устоять от присяги очередному «самозванству», она настраивает человека на поиск в пестроте политических инициатив и импровизаций некоего, еще, возможно, и недостаточно оформившегося, но, как нынче принято говорить, конструктивного начала. Сколь неисповедимы пути преодоления смуты народной, опять же свидетельствует наша история. В том далеком, XVII веке что, какое событие следует посчитать за самое начало изживания маеты-смуты? Конечно, не ополчение Минина и Пожарского. То уже финал с «зачисткой» территории. И не воззвания Гермогена — то пока еще всего лишь глас вопиющего…

Началом духовного возрождения, как это ни покажется странным, была присяга русских людей чужеземному, польскому царевичу Владиславу, потому что это уже была присяга «по закону» (не в строго юридическом смысле, разумеется), в то время, как прежде того беззаконие, «воровство» через самозванство измочалило души русских людей до форменного непотребства. Боярство «легло» под Тушинского вора не просто добровольно, но с каким-то воистину бесовским азартом — чем ниже пасть, тем шибче сласть! Вариант же с Владиславом — начало образумления. Кончилась династия Рюриковичей. Годунов и Шуйский в каком-то смысле тоже самозванцы. Владислав же — представитель династии межгосударственного масштаба… Пусть не русин, но, приняв православие, кем же он станет, как не русином, — и хватит пылить по Руси «воровству»!

Конечно же, не обманщик Владислав знак или символ начала изживания смуты, но усталость от «воровства» и тяготение к законному государственному бытию, наткнувшиеся на идею, подсунутую коварным Сигизмундом, королем польским, — вот он, момент русского похмелья. И в любом случае присягавшие Владиславу русские люди были куда как менее корыстны, чем, положим, гвардейские полки, через полтораста лет присягавшие «чужеземке» Екатерине.

И к чему бы это я все?..

Да к тому, что оппозиционное состояние сознания, когда оно становится сутью бытия человека, когда оппозиционность превращается почти что в профессию, и более того, если эта полупрофессия еще и плохо ли, хорошо ли, но кормит, и еще хуже, если она не сопряжена с опасностью, то есть ненаказуема, — такое состояние чрезвычайно чревато искажением, повреждением души. В случае малозаметного для глаза изменения ситуации в положительную сторону, то есть в ту самую сторону, куда все глаза проглядел, человек оказывается неприспособленным к иной форме существования и вопреки всем и всяческим идеологическим установкам самым потаенным инстинктом начинает противиться тому времени, на которое работал. На уровне того же инстинкта берутся на вооружение лозунги: чем хуже, тем лучше; все или ничего…

Потому-то мне очень даже понятна реакция Александра Проханова на первое личное знакомство с новым президентом. Нормально — устать русскому человеку от диссидентства, от бесконечного выслеживания и обличения зла… И нормально для русского же человека служение государству, когда оно выполняет главнейшую свою функцию: обеспечивает народ населения страны. И не надо искать в данной фразе стилистическую погрешность. Ни в одном языке мира, кроме русского, слово «народ» не означает процесс, то есть постоянное увеличение населения, нарождение — этого из века в век требовали необозримые русские пространства. Нарождение же возможно исключительно в благоприятных социальных условиях, и пример нищих азиатских народов, взламывающих свои географические границы постоянно растущим населением, — явление совершенно иного порядка.

Нормально русскому человеку уважать власть и при том постоянно ворчать на предмет ее несовершенства — в том, возможно, и есть «рабочее» состояние государства, каковое идеальным быть не может ни при каких, самых благоприятных обстоятельствах. Но при том должна быть зрима тенденция на улучшение и общенародного, и собственно государственного состояния.

«По этой части» человеческого душевного состояния лично у меня богатейший жизненный опыт. Когда давным-давно, в юности, я только начал догадываться о порочности коммунистической системы-государства, какую муку, какую «ломку» я пережил, воспитанный не просто законопослушным гражданином, но и гражданином, гордящимся своим политическим гражданством! Поначалу я отчаянно искал и отыскивал не грехи государства, но факты, опровергающие мои «недобрые догадки». Более прочего надеялся я встретить хитроумнощурого «дяденьку», каковой бы в два счета расставил бы все по своим местам, а я б вздохнул с облегчением и в наказание за свои соплячьи сомнения отправился бы в самое «пекловое пекло» коммунистического строительства. Отчасти именно этими побуждениями объяснялись мои «побеги» и на Братскую ГЭС, и в Норильск… И мой бросок в столицы в 1960-х — а вдруг там откроется мне некая наиважнейшая суть, каковую в провинции не просечь…

И даже потом, когда самоприговоренность коммунистического строя открылась со всей очевидностью, мои побеги в тайгу, случавшиеся, разумеется, не от хорошей жизни, они, по сути, были «отдыхом» от напряжения противостояния…

И берусь категорически утверждать, что всякая идеологическая установка, хотя бы самым краешком близкая к революционной, в самом итоговом итоге своем противоестественна человеческому бытию, потому что рожден человек для созидания жизни и продолжения ее посредством любви… Любовь же к чему-то, что отвергает сколь угодно порочное и несовершенное, но реальное бытие рано или поздно, так или иначе оборачивается формулой Байрона: «My very love to Thee is hate to them», где это самое «хейт» становится доминантой поведения, а «лав» — всего лишь слабеньким самооправданием целостной нравственной переориентации.

Все сказанное, разумеется, имеет отношение исключительно к внутрисоциальной ситуации и никак не распространяется на обстоятельства чрезвычайные — чужеземное нашествие, к примеру.

В реакции А. Проханова на «деловитость» президента мне прежде прочего увиделся-услышался вздох облегчения. Кто-то отреагировал — дескать, перебор… Что ж, это очень даже по-русски. И если президент какими-то своими поступками не оправдал столь оптимистических надежд А. Проханова, разочаровал… Вторично! Важно, что была явлена готовность русского человека к иному, позитивному состоянию сознания. Ведь возможно, что новый президент еще вовсе не начало конца смуты, возможно, это пока еще только «феномен Владислава»…

Наши маститые социологи, сами большей частью продукты смуты, пытаются успех В. Путина объяснить политическими кознями и махинациями бюрократии. Но как бы там ни было, тот факт, что бюрократия, то бишь «служивые люди», и значительная часть народа проголосовали за совершенно определенный «образ», как он был народу и бюрократии подан, — в том несомненное свидетельство начала изживания смуты. Пусть даже только самое-самое ее начало.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: