Премьера спектакля должна была состояться в национальном театре в Биробиджане. Туда, на премьеру, и летели мы в полупустом самолете теплой компанией: Илья Глазунов, Илья Резник, Дмитрий Васильев — тогда ближайший технический помощник Глазунова, а много позже — «Память», переводчик Вергилис (?) и я, к тому времени уже постоянный объект внимания «органов». Летели весело, песни пели, Резник читал непубликуемые стихи, Дима Васильев, человек несомненных актерских способностей, искусно пародировал популярных советских поэтов, я сочинял куплеты о десанте русских шовинистов на еврейскую землю — потешались…
Премьера состоялась. Зал был полон, как мы тогда говорили, настоящих евреев, и поскольку авторам, в том числе и Глазунову, действительно удалось воссоздать обстановку дореволюционного еврейского местечка, старые евреи, знать, еще что-то помнящие, плакали. А мы, сидящие в первом ряду, лишь периодически вздрагивали, когда в музыке Шерлинга прорывался то Бах, то Чайковский, а то даже и Глинка…
После премьеры — шикарный банкет. В огромном зале столы были расставлены буквой «П», где по центру все биробиджанское партийное и советское начальство, левое крыло — гости, в том числе и мы, прилетевшие, а правое крыло — актеры, за исключением исполнительницы главной женской роли-партии, все евреи. Произносились речи благодарности партии и правительству, разрешившим существование еврейской национальной культуры, и речи представителей «партии и правительства», благословляющие дальнейшее цветение оной. А в заключение актеры театра исполняли древние еврейские песни — тогда-то вот я и обнаружил с изумлением, что проигрыш — самая красивая часть знаменитой и заслуженно популярной песни «День Победы», каковую и поныне поет вся постаревшая часть России, имеет национальное еврейское происхождение. Но разве этот факт способен что-либо поменять…
К слову. Еврейские диссиденты тогда с гневом осудили факт появления национального еврейского театра. Общелюбимое слово — провокация! В стране государственного антисемитизма — не иначе как для отвода глаз мирового общественного мнения.
Еще о русско-советской песне.
Помнится, в конце 1950-х Эдиту Пьеху упрекали за пошлость манеры исполнения, но на фоне нынешнего эстрадного бешенства, кликушества и безголосия она — сама невинность.
Вот, к примеру, наша знаменитая родоначальница «эстрадной свободы» исполняет нечто — песней и назвать невозможно — на слова Б. Пастернака: зависнув безжизненными зрачками на объективе, заслуженная пенсионерка эстрады, периодически взвизгивая, отчаянно конвульсирует всеми частями тела, так, словно «свеча горела» не на столе, а совсем в другом месте… Ни следа от интимности и дивной целомудренности стиха — одно похабство.
К счастью, ветра всеобщего опошления не коснулись музыкальной классики. А если и коснулись, то где-то на задворках… Иначе нам предложили бы любоваться, как стриптизерша, елозя потным телом по металлической палке, изображает страдания Офелии…
Кроме эксперимента А. Шнитке с «Пиковой дамой», ничего подобного мне более не известно. А «пресловутое» протестное по этому поводу письмо А. Жюрайтиса, между прочим, предварительно обсуждалось все там же — в мастерской Ильи Глазунова, и я помню слова А. Жюрайтиса: «Можно говорить, что „Пиковая дама“ — произведение незаконченное, но как надо понимать себя, как себя видеть, чтобы браться за „исправление“ Чайковского…»
А Запад… что ж, новым непроницаемым занавесом нам от него не отгородиться. Не исчезнут с наших книжных полок ни Бальзак, ни Дюма, ни Диккенс… и сотни имен людей Запада — часть нашего духовного багажа.
Ксения Григорьевна Мяло, которую уж никак не заподозришь в «западнофильстве», призналась как-то, что для нее было бы трагедией новое закрытие границ. Паршивец де Кюстин так резюмировал свое открытие России: «Когда я оцениваю себя, я скромен. Но когда я сравниваю себя — я горд».
Нам, в отличие от него, вроде бы и нечем гордиться, сравниваясь. И все же это не так.
Я попал на Запад, в самую культурную страну Европы — Англию почти что сразу после освобождения из тюрьмы. То был праздник глазам и душе. Средневековый замок в Дувре на берегу Ла-Манша я облазил поквадратно от башен до подвалов. Я истоптал все палубы прекрасно сохраненного боевого парусника, общупал руками механизмы и чуть ли не по пояс всовывался в жерла бортовых пушек. Умилялся домику «Пиквикского клуба». Захватывался дыханием в книжном хранилище Кембриджа. Вдоль и поперек исходил римское кладбище на самом северном шотландском берегу.
Потом была Америка с ее Великим каньоном и воистину космическим явлением тумана, наплывающего на Сан-Франциско с океана.
Германия и величественные замки на высочайших берегах Рейна, дивное своеобразие баварских городков и поселений.
Наконец, Италия и Колизей! Ни кино, ни репродукции не воспроизводят действительной объемности этого сооружения. С юности поклонник истории Греции и Рима, только там, на ступенях-скамьях Колизея я впервые почувствовал былое величие Древнего мира, именно почувствовал, потому что знал-то и ранее.
Случилось и нечто необычное. По натуре я совершенно не мистик: ни тебе видений многозначительных, ни предчувствий многообещающих. Сухарь. Но вот было же! Мы стояли с дочкой у ограды древнего гладиаторского ристалища. Справа — темнеющий нутром выход на арену… Глянул, и что-то случилось со мной, с моей головой — безнадежный рационалист, и теперь не верю и спорю с памятью… Я увидел себя выходящим на арену из-под темного полуарочного свода! Выходящим на бой и смерть.
Ни в какую генетическую память не верю. И не веря, говорю себе: когда-то мой немыслимо дальний предок топтал этот серый песок гладиаторского загона!
Фильмы про гладиаторов, даже пошло и примитивно состряпанные, смотрю… Как перебираю порою фотографии моих сибирских предков. Вечные, не желтеющие и не выцветающие, добротным картоном укрепленные — лица на фотографиях значительны, позы торжественны, потому что уготованы великому делу — противостоянию изничтожающего душу чувства сиротства в мире, соблазняющего человека гордыней самодостаточности и превосходства, каковые будто бы задарма обеспечиваются всеобщим прогрессом, усложняющим окружающий мир и тем возвышающим современного человека над его «бедными» предками.
Приятно и хмельно в минуты безделия думать о том, что между Иркутском и Римом тысячи и тысячи верст, и где, на какой версте и в каком веке потомок римского гладиатора впервые глянул в сторону восточную… Чушь, конечно… Но кто-то же из современных песенников настаивает, что чушь бывает прекрасна…
Итак, я придумал себе родство с Западом.
В том и мой личный СОБЛАЗН ЛЮБВИ К ЗАПАДУ.
Но не на пустом же месте состоялась эта моя придумка. Герои Диккенса и Майн Рида, Дюма и Бальзака, Фенимора Купера и Джека Лондона, Томаса Манна, Ромена Роллана и Голсуорси — разве когда-нибудь усматривал я в них ту иноприродность, каковая ныне в виде так называемой масс-культы режет и глаз и ухо, и раздражает и бесит, и, кажется даже, жизнь укорачивает, потому что насилует, навязывается, истязает. Несчастные девушки-мутантки, по десять часов отсиживающие в магазинах, кафе, парикмахерских — они сжились, срослись с ритмами племен, остановившихся в своем музыкальном развитии с времен каменного века. Ритмы века каменного удивительнейшим образом совпали с ритмами машинной цивилизации и теперь успешно взламывают хребты национальной биоритмики, и каковы будут чисто генетические последствия этой агрессии «музыкального неолита» — о том думать уныло.
На радио «Свобода» есть еженедельная передача под названием «49 минут джаза». (И в голову никому не придет, что на этой радиостанции возможна передача «49 минут русской музыки»!)
Несколько раз мощнейшим усилием воли я давал себе «установку» — прослушать передачу до конца. Ну не тупица же я, и слухом, слава Богу, не обделен, и на музыке воспитан — должен же я понять, почувствовать…
Вот один «джек» на рояле гоняет пальцами туда-сюда, туда-сюда, а другой «джек» на саксофоне — сюда-туда, сюда-туда! И это бесконечно — ни темы, ни мелодии, ни гармонии… И всякий раз одна и та же ассоциация: обезьяна кистью в ведро с краской, а затем по холсту и так и этак, и этак и так…